Нанна: Конечно! Это очень хорошо, когда есть учительница, которая может показать неопытной женщине, как ей следует себя вести, если мужчина в порыве страсти захочет оседлать ее на комоде, на лестнице, на стуле или даже на площади. Для того чтобы научить всему этому прекрасных монахинь, требуется столько же терпения, сколько нужно для того, чтобы приручить собаку, или попугая, или скворца, или галку. Научить руку держать кий проще, чем научить ее гладить птичку, которая не хочет вставать на лапки.
Антония: Ты думаешь?
Нанна: Я в этом уверена. Ну так вот, когда картины, а также замечания и шутки по их поводу всем надоели, то мгновенно, с тою же быстротой, с какой одолевают дорогу лошади, участвующие в палио{25}, или, лучше сказать, с тою же быстротой, с какой исчезают во время обеда куски мяса с тарелок прислуги или лепешки со стола голодного крестьянина, — вдруг исчезли и монахини, и монахи, и священники, и миряне, а с ними и служки, и послушники, и даже тот, кто принес стеклянные игрушки. Со мной остался только бакалавр. Поняв, что я одна, я, трепеща, молчала. Он же сказал: «Сестра Кристина! (Таким именем нарекли меня после того, как переодели в монашеское платье.) Мне выпала обязанность отвести вас в келью, где, подвергая испытаниям вашу плоть, будет спасаться ваша душа». Я решила поначалу немного поломаться и, насупившись, ничего ему не отвечала. Но когда он взял меня за руку и при этом я чуть не выронила стеклянную сосиску, мне не удалось удержаться от смеха, и он, осмелев, решился меня поцеловать. Ну а так как я родилась от милосердной, а не от каменной матери, я нисколько не противилась и только лукаво поглядывала на него снизу вверх.
Антония: Это ты правильно сделала.
Нанна: Ну а потом я пошла за ним, как слепец за собакой. Что было дальше? Он привел меня в маленькую комнатку, которую отделял от соседних всего один ряд простых кирпичей, так плохо скрепленных раствором, что через щели можно было увидеть все, что там происходит. Бакалавр только было открыл рот, дабы сказать мне, прежде чем уложить в постель, что моя красота посрамит красоту феи, а также «Прелесть моя», «Сердце мое», «Дорогая», «Любимая», а может быть, еще и прочесть подходящий к случаю стишок, как вдруг до нас донеслось: «Тут-тук-тук». Это «тук-тук-тук» напугало бакалавра и весь монастырь так, как внезапно распахнувшаяся дверь пугает полчища мышей, которые собрались вокруг кучи орехов и теперь от страха не могут вспомнить, через какую щель они сюда пробрались. Бакалавр и все его товарищи, толкаясь и теснясь, бросились прятаться от покровителя монастыря, викарного епископа. Это его «тук-тук-тук» испугало всю компанию — так громкий голос или брошенный камень пугает лягушек, вылезших посидеть на речном откосе, и заставляет их дружно броситься обратно в реку. Викарный епископ уже почти дошел до кельи настоятельницы, которая вместе с генералом на скорую руку служила там мессу прямо при монахинях, и даже поднял руку, чтобы постучать, как вдруг обо всем позабыл, потому что — как рассказывала потом мать казначейша, — проходя через дортуар, увидел вдруг перед собой на коленях молоденькую монахиню, сложенную, как Анкройя или Друзиана ди Буова д’Антона{26}, какими их изображают бродячие певцы и танцоры.
Антония: Хорошенькое было бы дело, если б он успел войти. Ха-ха-ха!
Нанна: Но в тот день судьба продолжала нас испытывать. Дело в том, что стоило викарию на минуточку присесть…
Антония: Это ты хорошо сказала…
Нанна: Как вдруг откуда ни возьмись каноник, хранитель восковых табличек, который прибыл с известием, что епископ вот-вот приедет. Викарий тут же поднялся и поспешил в епископат, чтобы привести себя в порядок и выехать навстречу епископу, отдав распоряжения насчет колокольного звона. И как только он оказался за дверью, все вернулись к прерванным занятиям. Только бакалавру пришлось уехать, потому что он должен был от имени настоятельницы поцеловать руку почтенному прелату. Остальные же возвращались к своим возлюбленным и были похожи при этом на скворцов, которые возвращаются на оливковое дерево, откуда их только что согнало громкое «Кыш!» бедняги крестьянина, чувствующего, как отдается в его сердце каждый удар клюва.
Антония: Я жду, когда ты перейдешь к делу, как ждет ребенок, чтобы кормилица сунула сосок ему в рот. Мне всегда казалось, что нет более мучительного ожидания, чем то, которое выпадает нам в Страстную Субботу, когда пост вот-вот кончится и ты уже начинаешь лупить яйца.
Нанна: Хорошо, перейдем к quia{27}. Оставшись одна и чувствуя себя уже влюбленной в бакалавра, поскольку мне казалось неподобающим противиться обычаям, принятым в монастыре, я принялась обдумывать все, что увидела и услышала за эти пять-шесть часов. А так как в руке я по-прежнему держала стеклянный пестик, я стала его рассматривать — так рассматривают ужасного мраморного дракона на стене церкви Пополо те, кто видят его впервые. Меня в этом драконе больше всего поражают ужасные шипы, в точности такие, как у рыбы, которую недавно выбросило на берег в Корнето. Разглядывая стеклянную игрушку, я никак не могла понять, что особенного находят в ней монахини. И вот, пока я обо всем этом размышляю, до меня вдруг доносятся взрывы такого беспечного смеха, что он мог бы расшевелить и покойника. Так как смех становился все громче, мне захотелось узнать, где смеются. Поднявшись со стула, я приложила ухо к одной из щелей, а затем, вспомнив о том, что в темноте лучше видно одним глазом, закрыла левый, а правым уставилась в дырочку, которую нашла между кирпичами. И вот смотрю я и вижу… Ха-ха-ха!
Антония: Что, что ты увидела? Не томи!
Нанна: Я увидела в келье четырех монахинь, генерала и трех молодых, кровь с молоком, послушников, которые, сняв с почтенного старца его сутану, надели на него атласную рясу, прикрыли тонзуру шитой золотом шапочкой, а на нее водрузили бархатный берет с хрустальными висюльками и белым плюмажем. Потом его подпоясали шпагой, и бравый генерал принялся расхаживать по комнате тяжелым шагом Бартоломео Кольони{28}, обращаясь ко всем с сильным бергамским акцентом. Тем временем монахини сняли юбки, а монахи — сутаны, и монахини, вернее три из них, надели их сутаны, а та, которая облачилась в сутану генерала, с важным видом расселась в кресле и стала по-генеральски отдавать разные распоряжения.
Антония: Какая прелесть!
Нанна: Главная прелесть еще впереди.
Антония: Да что ты говоришь!
Нанна: Я знаю, что говорю. Почтенный святой отец подозвал послушников и, опершись на спину одного из них — тонкого, хрупкого и не по возрасту высокого, двум другим предоставил вынуть из гнезда своего воробушка, который вел себя тише воды, ниже травы. Тот, что был самым ловким и самым красивым, положил воробушка себе на ладонь и начал гладить его по спинке, как гладят кошку; но если кошка начинает от этого безудержно мурлыкать, то воробышек поднялся на лапки, да так, что доблестный генерал, зацапав самую хорошенькую и молоденькую из монахинь, задрал ей подол на голову, приказал упереться лбом в спинку кровати и, бережно раскрыв посредине требник ее зада, погрузился в созерцание. Зад был не настолько худым, чтобы выглядеть плоским, но и не настолько жирным, чтобы излишне выпячиваться; он был точно такой как надо. Пухленький и подрагивающий, он сиял, как сияет на просвет слоновая кость; на обеих булочках, говоря по-флорентийски, красовались ямочки, которые бывают на подбородке и на щечках хорошеньких женщин, а мягкостью они могли бы поспорить с мышкой, родившейся и всю жизнь прожившей на мельнице, в муке. Кожа на них была такой гладкой, что рука, положенная на круп, тут же соскальзывала к ноге, словно поскользнувшись на льду, и невозможно было представить себе ни единого волоска на этой коже, как невозможно представить его на яйце.