В одно из таких воскресений, когда мы пришли от обедни (нас водили в церковь фронтом), и в ожидании обеда началось бесцельное шатанье из угла в угол, меня кто-то позвал из коридора:

— Негорев, к тебе пришли!

Рассуждая, кто мог ко мне прийти, я не без смущения вышел в коридор и увидел брата. Он уже был в шинели, подпоясанный тесаком, и стоял, не снимая своего кивера с блестящим медным гербом. Его обстригли, что к нему очень не шло, и я не сразу узнал его. Мы так не привыкли здороваться друг с другом, что исполнили эту церемонию с большой неловкостью, и я повел его во двор.

— Черт знает, какие эти скоты Шрамы! — сказал мне Андрей. — Хорошо, что ты не пошел к ним.

— А ты разве был?

— Я все воскресенья у них был. Я сегодня не простился, плюнул и ушел. Этот мерзавец Альбинка хотел было меня за уши. Да я — нет!

— Что же у вас там вышло? — спросил я, предчувствуя, что вышла очень любопытная история.

— Ничего.

— Неужели он ни с того ни с сего хотел надрать уши?

— Надрать! — сердито сказал Андрей, недовольный резкостью моего выражения. — Я показал бы ему!..

— Да что же случилось?

— Ничего.

Это «ничего», как оказалось, означало, что брат сделал у Шрамов скандал на всю улицу. Когда он шел к ним, у него было три рубля, и он чувствовал какое-то непонятное беспокойство поскорее истратить свои деньги. Для этой цели он купил на рынке целую связку воздушных шаров, из которых сделал очень оригинальное употребление. Пройдя к Шрамам прямо в сад, он поймал там маленькую собачонку Катерины Григорьевны, завязал ее (собачонку, а не Катерину Григорьевну) в узелок и пустил на воздух. Она полетела и, конечно, начала визжать самым отчаянным образом. Собралась громадная толпа народа, и в скандале должна была принять участие даже местная полиция.

— Ну, что же ты здесь делаешь? — спросил Андрей, окончив свой рассказ, пересыпанный едкими замечаниями относительно носа, волос и подбородка злокачественного Альбинки, покушавшегося на неприкосновенность братниных ушей.

— Ничего, — сказал я. — Как тебя безобразно обстригли!

— У нас отлично, весело. Я еще в неранжированной роте, а после ружейным приемам будут учить и ружье дадут. Уж я марширую, ничего… Будят только по утрам очень рано барабаном. Колотят, точно черти. Жаль, что тебя не отдали в корпус!

— Все равно.

— Нет, у нас лучше. Отчего ты такой бледный, точно… огурец? — спросил Андрей, не затрудняясь в отыскании более приличного сравнения.

— Расскажи лучше, как там у вас? — сказал я, не объясняя причин моей огуречной бледности.

— Немного строго, но хорошо. Заставляют постели убирать, сапоги чистить, пуговицы…

— А тебя еще не секли?

— Нет, — смущенно ответил Андрей.

Очевидно, он лгал. Я не хотел его сердить и перестал говорить об этом. Мы замолчали.

— Нельзя ли у вас тут где-нибудь билет подписать? — спросил меня наконец Андрей.

— Какой билет?

— Нам дают билеты. Вот. Ну, здесь Шрам и должен расписаться, что я был у него и вел себя хорошо…

— Как же ты теперь? — спросил я, рассматривая билет.

— Я сам подпишу.

Мы пошли в пансион, и я показал брату свою конторку.

— Однако у вас тут свободно, — сказал он, усаживаясь на скамью.

Он взял бумагу и начал пробовать почерк. Андрей вообще не мог похвалиться хорошим почерком и, простаравшись с минуту, едва вывел безобразными каракулями «Был од десяти чясоф утра сего числа до шести чесоф вечера сего числа вел себя отлично».

— Если ты напишешь так же на билете, тебя высекут, — сказал я, недовольный слишком громким хохотом, с которым Андрей производил свое упражнение.

Этот хохот затронул любопытство Малинина, и он, пользуясь свободой пансионских нравов, навалился брату на плечо и смотрел, улыбаясь, на его работу, не подозревая, что такие вольности с незнакомыми людьми могут привести к дурным последствиям. Брат, однако ж, вовсе, по-видимому, не удивлялся фамильярности Малинина и продолжал хохотать и писать, уверяя, что на билете следует еще обозначить, что кадет Негорев вел себя отлично, скромно и примерно, не пускал собак на воздушных шарах и заслуживает похвального листа.

— Давай я напишу, — вызвался Малинин, вообще очень любивший писать и пачкавший целые листы, расчеркивая на разные лады свою фамилию.

— Ну, на, — согласился Андрей, вручая ему перо.

Малинин был мастер своего дела, и мигом выправил Андрею билет, за что брат, не помня себя от восторга, начал трясти его за плечи.

— Тебя отпустят? — спросил он, оставив, наконец, Малинина и обращаясь ко мне. — Пойдем гулять на вал. Купим яблоков, сядем и будем есть.

Я уже давно думал, что хорошо бы прогуляться по незнакомому городу, и с удовольствием принял предложение Андрея. Мы пошли. В праздничный день на улицах было довольно людно, и между яркоцветными платьями женщин, которые двигались, точно боясь разлить что-нибудь, попадались офицеры, перед которыми брат останавливался и делал фронт. Сначала он краснел при выполнении этой экзерциции, но потом объявил мне, что впоследствии и ему будут отдавать такие же почести, а потому вытягиваться в счет будущих благ нисколько не стыдно. Я, однако ж, был об этом другого мнения и не без едкости указывал Андрею на встречных офицеров, понукая его становиться скорее во фронт. Андрей уже начинал сердиться, когда мы дошли до кабака, и я с ужасом увидел стоявших в преддверии этого храма Федора Митрича и Ивана Капитоныча. Они обнялись, чтобы общими усилиями отыскать центр тяжести, но было очень сомнительно, что они его скоро не потеряют совсем и не упадут в грязь со ступенек кабака. По строгой инструкции, данной мне инспектором, я обязан был кланяться не только учителям и всем кокардам, но даже гимназистам, которые были старше меня хоть одним классом, и я, поравнявшись с пьяной группой, снял фуражку.

— Пподди-ко сюда! Эй ты, подди-ко сюда! — пьяным голосом крикнул Иван Капитоныч.

Я боязливо подошел.

— Есть у тебя деньги? — не открывая зажмуренных глаз, спросил Иван Капитоныч.

— Нет-с, — ответил я, проклиная ту минуту, в которую я вышел из пансиона без денег.

— Ну его к черту, — зарычал Федор Митрич. — Пошел!

— Идди! Идди! — подтвердил Иван Капитоныч.

— Ну, учителя! — расхохотался Андрей, когда мы отошли шагов двадцать от учителей, продолжавших пошатываться на кабацком приступке. — Вот так учителя!

Я смутился до последней степени и не мог ничего ответить ему.

— Надо поискать будочника, чтобы он их прибрал, — смеялся Андрей.

— Ваши учителя хороши! — пробормотал я.

— Уж в кабаки не ходят! Ай, ай, ай, ай!

— Эти хоть вышли, а ваши учителя там, в кабаке, пьяные лежат, — злобно покусился сострить я, но ничего не вышло.

Увидев, что я сержусь, попав в затруднительное положение, и выпутываюсь из него с такой неловкостью, Андрей пришел в восторг и долго не мог успокоиться от смеха. Наконец, когда мы вошли в городской сад и брат остановился перед торговкой с яблоками, хохот его несколько унялся. Закупив яблоков, мы направились к валу, но на одной аллее совершенно неожиданно наткнулись на Володю и Альбина Игнатьевича, который шел, помахивая тросточкой, с такой сосредоточенной задумчивостью, как будто обдумывал убийство восьми человек с целью грабежа или подыскивал рифму на слово «окунь». Сзади их выплывала авантажная Катерина Григорьевна, томно навалившись своими телесами на руку какого-то гвардейского офицера. За ее спиной вдали виднелся блестящий крест на красной ленте, шагавший вершочными шажками вслед за своей полновесной половиной. Старик надел какую-то серую высокую шляпу, которая составляла ровно треть его роста и придавала ему очень смешной вид.

Встреча была весьма неприятная. Я невольно поклонился Володе; он холодно ответил мне, едва прикоснувшись к козырьку своей фуражки.

— Уйдем от них, черт их возьми, — шепнул мне Андрей, толкая меня в бок.

Но уйти не было никакой возможности: я раскланивался уже с Катериной Григорьевной и стариком Шрамом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: