А время все шло, и мы скоро перестали удивляться, что нас не водят в сторожку и не заставляют кричать под розгами.

Однажды случилась такая невероятная вещь, что Иван Капитоныч явился на урок в достаточно трезвом состоянии и вздумал сделать диктовку. В то время как он громким баритоном застучал отдельные слоги какой-то речи о Финляндии, «прекрасной в своей дикости», в класс совершенно неслышно вскочил губернатор, точно он к самым дверям приплыл на лодке и только у порога выскочил на твердую землю. На нем была серая солдатская шинель, в руках он держал фуражку с красным околышем. Мы опешили и как-то растерянно, один по одному, поднялись с мест, а не все вдруг, как бы следовало. Иван Капитоныч потерялся еще больше нашего. Книга из рук его выскользнула на пол, и я ясно заметил, что он дрожал всем телом, как в лихорадке.

— Вы еще здесь? — резко крикнул губернатор, махнув нам рукой, чтобы мы сели.

— Здесь, ваше превосходительство, — едва в силах был ответить Иван Капитоныч — так дрожал он весь, и так дрожал его голос.

— Вам давно сказано, чтобы вы подавали в отставку. Я с вами распоряжусь иначе!

Губернатор повернулся и побежал из класса.

— Ваше превосходительство! — с умоляющим трепетом продрожал голос Ивана Капитоныча.

И он бросился вслед за губернатором.

После этого я уже никогда не видал Ивана Капитоныча; другие встречали его на улицах, около кабаков, бесчувственно пьяным, оборванным, с разбитым лицом. Так и погиб он где-нибудь смертью всех русских гениев: или от побоев на пороге кабака, или в больнице от белой горячки.

Когда ушел губернатор, мы узнали, что через неделю будет экзамен тем из великовозрастных мудрецов, которые, в пристальном изучении четырех правил арифметики, оставались в одном классе более двух лет. Вследствие этого распоряжения большинство пансионских старших закопошилось: все начали толковать об экзаменах и предстоящем затем исключении из гимназии.

— Мелочь-то, мелочь-то какая останется! Клопы одни, — с сокрушением говорил один старший другому.

— Да. А прежде бывало: Никитин, Казанцев, Бурдин! У самого полицеймейстера лошадей угоняли! Все равно что студенты!

— Мелочь останется — уж такой свободы не дадут, как прежде.

Такие лебединые песни можно было слышать во всех углах. Почти все были недовольны новыми порядками. Из третьегодников никто и не думал готовиться к экзамену: они примирились с своей долей и думали только о близком возвращении в родительские дома. Они ходили по двое по коридору и сладко рассуждали:

— Знаешь, что я думаю? Я попрошу у отца денег и буду торговать рыбой. У нас рыба очень дешева; я буду скупать и привозить ее сюда. Заведу свою барку — отлично будет! Устрою там себе каюту, этакую небольшую, оклею ее обоями, поставлю кресла, диван. Ведь это недорого будет стоить.

— Да, — размышляя, отвечает другой, — и сделать ее темною, чтобы лампочка такая матовая там горела или свеча за абажуром.

— И девчонку туда, — робким шепотом прибавляет первый, потирая руки от восторга.

Наконец настал день экзамена; собрался педагогический совет, и приехал губернатор. Комедия началась с шестого класса. Один из двадцатилетних юношей заявлял, что семью восемь будет семьдесят восемь; другой читал по-французски: «Юн жон, генон ки луи»; четвертый объявлял Лиссабон главным городом Пиринейского полуострова и на вопрос губернатора, какая там губерния, смело отвечал «Лиссабонская» и проч. и проч.

Кончилось тем, что всех экзаменованных решили исключить из гимназии.

— Прощайте, господа! — с натянутой веселостью и радостью говорили старшие. Они возвращались в пансион бегом, махая книгами и стараясь шуметь как можно больше, но по всему было заметно, что они смущены.

— Теперь мы вольные казаки! — с большой неловкостью кричали они во все горло.

На другой день «вольные казаки» не пошли в классы, а остались в пансионе, но едва ли они были счастливы. Это, впрочем, и понятно: казакам приходилось слезть с теплой печи, седлать на морозе коней и ехать в неизвестный поход, по глубоким сугробам, под буранами и метелицами. Многие, по-видимому, были созданы для гимназии: они, казалось, в ней родились и выросли, не подозревая, что можно жить, не просыпаясь по звонку, обедать, не проходя за стол фронтом, уходить из дома, не спросясь у надзирателя, и проч. и проч. Многие не знали или даже и не имели вовсе родных, и если ходили в отпуск, то ходили к родственникам и знакомым своих товарищей. Почти все они с наивным спокойствием предполагали и теперь отправиться в свой длинный отпуск к тем же людям, которые терпели их по воскресеньям только ради своих сыновей. Один по одному, по два и по три лениво уходили исключенные из пансиона. Старшая спальня пустела и пустела. Остался наконец только один исключенный. Ему было некуда идти, не было даже какого-нибудь рубища, чтобы надеть его и сдать казенное платье. Это был очень добродушный малый — Савельев, или просто Савушка, которого любили даже младшие, так как он не гордился своим старшинством и не пользовался никогда своими правами и привилегиями.

— Куда ты пойдешь, Савушка? — спрашивали его воспитанники.

— А черт его знает. Пойду, куда глаза глядят. Пойду в лес, сострою избушку на курьих ножках, да и буду жить.

Начальство, чтобы избавиться от Савушки, великодушно согласилось выпустить его на скользкий жизненный путь в казенной курточке и штанах. Савушка просил было шинель, но ему объяснили, что исключенным давать от казны ничего не полагается, вручили бумаги и пригласили отправиться куда угодно. Савушка уходил в одной курточке; в левой руке он держал бумаги, составлявшие все его имущество, а правой прощался с нами.

— Прощайте, братцы; прощай, Федя, — совался он из стороны в сторону, с натянутой веселостью. — Может, больше не увидимся.

Он жал чью-то руку, крепко жал и крепко кусал себе губы, но слезы все-таки потекли, Савушка хотел было поскорей задать стрекача, но его остановил за плечо некто Грачев, ученик из пятого класса:

— Как же он так пойдет, господа? Дадим ему что-нибудь. Вот у меня есть партикулярное[34] пальто…

— Полноте, полноте, господа! Что вы? С чего это? — отпирался обеими руками Савушка.

Мы были очень рады предложению Грачева. Все жалели Савушку и хотели помочь ему, но не знали, как это сделать.

Мы тотчас же бросились в спальню и вытащили из шкафиков свои богатства.

— Вот, братцы, кисет. Валите в мой кисет, — говорил один из старших, вытряхивая на платок махорку из своего кисета.

— Полноте, полноте, — говорил Савушка, которого держали несколько человек, чтобы он не улизнул как-нибудь.

— Ты, Савушка, вот надень это пальто, а потом шапку.

— Постой, давай меняться сапогами. У меня новые казенные сапоги.

— Вот тебе шапка.

Все хлопотали вокруг Савушки. Энтузиазм дошел до того, что Оверин изо всех сил навязывал ему свою казенную шинель, уверяя, что его самого исключат за растрату казенных вещей, и тогда он пойдет вместе с Савушкой копать артезианские колодцы, вообще малоизвестные в России, но хорошо знакомые ему по описанию, прочтенному в «Науках и художествах»[35] «Библиотеки для чтения».

Наконец хлопоты с Савушкой были кончены: деньги были собраны, вещи завязаны в узел и сам он одет. Начали прощаться; все по несколько раз проталкивались к нему и жали ему руку.

— Прощай! Заходи. Зайдешь когда-нибудь? — слышалось со всех сторон.

— Зайду! Полноте, господа, благодарю — что вы? — говорил Савушка.

— Где же ты, Савушка, будешь ночевать? — спросил кто-то.

Этот прозаический вопрос очень охладил наше восторженное состояние.

— Тебе, Савушка, надо нанять квартиру, — сказал кто-то,

Я вдруг вспомнил почему-то бедную квартиру Новицкого и Бенедиктова, и мне показалось, что более приличное помещение для Савушки приискать очень трудно. Я остановил Савушку, готового в девяносто девятый раз выйти в дверь, и сказал Грачеву, что знаю в Жидовской слободке очень добрых семинаристов, могущих приютить, по крайней мере на одну ночь, предмет наших забот и попечений.

вернуться

34

Партикулярный — штатский, не форменный.

вернуться

35

«Науки и художества» — один из отделов журнала «Библиотека для чтения» (1834–1865).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: