Словом, мы начали мыслить, рассуждать, понимать, смотреть и совершать все другие интеллектуальные отправления несколько иначе, чем прежде. Преподавание пошло как-то осмысленнее, и, ко всеобщему удивлению, много самых застарелых лентяев начали мало-помалу проявлять свои способности к наукам. Яков Степаныч был, по-видимому, этим очень недоволен и, сокрушаясь, что Багров знает свой урок, разводя руками, восклицал: «И ты, Брут!»

В пансионе стало вовсе не скучно, и только уж немногие блаженные бродили из угла в угол, ничего не делая и дожидаясь весны, после которой можно было навсегда возвратиться под родительский кров. К числу этих «сирых и убогих» принадлежал и Сколков, который в последнее время совсем осовел, перестал говорить и дико смотрел на все происходившее вокруг него, может быть, думая, что все помешались и скоро настанет царство антихриста. В самом деле, по тому восторгу, с которым мы жили тогда, нас легко было принять за помешанных. Пансион походил на город, в котором или случилось землетрясение, или выругали губернатора в газетах, — на город в смятении, когда восторженные граждане, забыв все, кроме общего дела, сообщают первым встречным подробности великого события, свои мнения о нем, свои предположения и надежды. Мы с утра до ночи общими силами рассуждали и читали, читали и рассуждали. Здесь хвалили новую критическую статью, там рассказывался сюжет обличительного романа, в третьем месте с пафосом декламировали стихотворения. Все это, конечно, было очень дико отставному главнокомандующему Сколкову. не могшему понять, в чем дело, из-за чего все вокруг него бесятся, кричат, сердятся и радуются. Он чувствовал, что отрезан от своих прежних товарищей, как ломоть, которому уже не пристать к хлебу, и без особой печали, узнав о своем исключении из пансиона, ушел, почти не простившись с нами.

Грачев, терпеливее нас читавший серьезные статьи, скоро сделался нашим руководителем в деле литературных преуспеяний, тоже некоторым образом главнокомандующим вроде Сколкова. Погрузившись в ученость, он преследовал нас за увлечение романами и повестями и читал вслух скучнейшие ученые статьи, прикидываясь, что чепухистые и никому не понятные трактаты о каких-то божественных чертах по Канту и Гегелю доставляют ему истинное удовольствие. К нашему благополучию, Грачев был не очень стоек в своей учености и иногда, как он выражался, «позволял себе прочесть дельную повесть». Но и тут удовольствие вполне отравлялось тщетными критическими поисками какой-то идеи, которую все авторы, по мнению Грачева, чтобы обмануть цензора, всегда скрывают с величайшим тщанием. Дело доходило до крупных ругательств и распеканий, когда, например, наивный Малинин объявлял смелую догадку о том, что Достоевский в «Бедных людях» хотел высказать чрезвычайно новую мысль: бедность — не порок.

— Бедность умственная — нищета духом — вот это ваш порок! — восклицал Грачев.

— Ну, я ошибся, — жалобно сознавался Малинин.

— Идиот! — отвертывался от него Грачев.

Вообще мы начали побаиваться Грачева, и он без всякого сопротивления забрал бразды деспотического правления над нами. Скоро мы приучились со страхом смотреть на последние страницы дочитываемой повести. Слово конец всегда было сигналом к открытию мучительного экзамена: как кто оценил и понял идею повести. Самое лучшее было отвечать: «Я не совсем понял», ибо в этом случае могло постигнуть только злобное замечание: «Не удивительно: у вас в голове ветры ходят». Но высказать прямое мнение о повести значило подвергнуть себя такой нравственной пытке, которая стоила самого жестокого наказания розгами. Происходила сцена вроде следующей:

— Ну, как вы думаете, какую идею хотел здесь провести автор?

— Он хотел выставить характер такого человека… — робко запинаясь, говорил кто-нибудь.

— Какого человека?

— Такого, который ни во что не верит.

— Например, во что же не верит этот человек? — допрашивал Грачев.

— Да ни во что не верит, — отчаянно отвечал экзаменуемый, окончательно выбиваясь из сил.

— Я, например, не верю, что в вас есть хоть капля смыслу, — значит ли это, что я ни во что не верю? По-вашему, выходит так.

— Нет, — совсем сбившись с толку, шептал ответчик.

— Ну, так во что же это во все не верит герой? Да, наконец, разве вера или безверие относятся к характеру? Разве мой характер изменится, если я перестану верить, что вы — дурак набитый? — с горячностью кричал Грачев.

— Нет, — произносил совсем убитый ответчик.

— Так что же вы городите чепуху!

Наконец, после множества самых придирчивых вопросов и самых оскорбительных колкостей, Грачев, с уверенностью всякого авторитета, начинал объяснять, что Писемский в романе «Тысяча душ» старался провести иезуитский принцип: «цель оправдывает средства» или что Тургенев в «Дворянском гнезде» ясно доказал, что человек, потерявший энергию и дошедший до отчаяния, никуда не годится.

В январе мы, по предложению Ивана Иваныча, подписались в складчину на несколько газет и журналов. В зале, прежде пустынной и скучной, теперь образовалась очень оживленная читальная комната. Все новые газеты и журналы лежали там на столе, и после обеда, когда приходили своекоштные, там было бы очень весело, если б не мешал Грачев.

— Позвольте-ка мне эту книжку, — сухим, начальническим тоном говорил он. — Вы пустячки читаете, а мне нужно тут посмотреть одну дельную статью.

Своекоштные часто не соглашались уступать дельному человеку дельные статьи, а потому выходили самые неприятные сцены. Раз дело чуть не дошло до драки, когда Грачеву понадобилось прочитать дельную статью, напечатанную именно в той книжке, которую читал Оверин. Сделав свое высокомерное обращение и не получив никакого ответа, Грачев взялся за обложку книги.

— Позвольте-с, — с презрительной настойчивостью сказал он.

Оверин молчал, как бы не замечая его. Когда Грачев потянул к себе книгу, он поднял на него глаза, спокойно подвинул книгу назад и сосредоточенно продолжал читать.

— Позвольте-с; я вам говорю, — серьезнее повторял Грачев и потянул к себе книгу.

Оверин стукнул его кулаком по протянутой руке, задумчиво подвинул к себе книгу и продолжал читать.

Грачев отдернул руку и замахнулся, чтобы ударить Оверина, но, вероятно, вспомнив, что либеральные принципы запрещают драться, остановился и презрительно сказал:

— Я не мешаю. Забавляйтесь, миленький дурачок, играйте в бирюльки.

От дурачка, само собой разумеется, не последовало никакого ответа.

Весь этот год я почти исключительно был занят чтением посторонних книг, и перед экзаменами, мне пришлось позаботиться, чтобы не остаться на другой год в том же классе. Экзамен, впрочем, прошел благополучно. Лотерея с билетами и программами была навсегда отменена, и нас спрашивали все пройденное в течение года. Директору стоило много труда сдерживать инквизиторские замашки учителей, и хотя они по-прежнему видели в нас на экзаменах своих кровных врагов, которых следует всеми силами довести до бедственной единицы, но не смели уже употреблять тех подлых фокусов, какие употребляли прежде для того, чтобы сбить с толку робкого ученика, доказать ему, что он ничего не знает, и поставить в журнале единицу. Яков Степаныч вздумал было спросить кого-то, которым королем от Пипина Короткого был Петр Пустынник, но директор быстро перебил ученика, хотевшего что-то ответить, и велел ему идти на место.

Для меня экзамены кончились как нельзя более благополучно. Грачев и Володя остались на другой год в пятом классе, и, таким образом, все мы: Оверин, Малинин и я — сделались одноклассниками этих великих людей.

В этом году на вакации мне было скучнее, чем когда-нибудь. Я считал себя уже взрослым молодым человеком с «честными убеждениями», а потому, понятно, не мог не дичиться тетушки, Авдотьи Николаевны, Федосьи и Лизы, которая очень выросла и вышла теперь из всякого повиновения старшим. Не говоря уже об Авдотье Николаевне, над которой она смеялась в глаза, она преследовала даже тетушку, заучивая самые пикантные места из тех книг, которые ей строго запрещалось читать, и в виде сюрприза за обедом или чаем, рассказывая лучшие места «Египетских ночей» Пушкина или гоголевскую сцену у ведьмы Солохи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: