В первое мгновение Никодимцев не находил слов.
Полный необыкновенного счастья, стараясь скрыть его, он наконец проговорил:
— Вы слишком добры, Инна Николаевна, и слишком мало цените себя… Уж если считаться, то я должен благодарить вас за доверие и дружбу… Мне, одинокому старику, она так дорога и так красит жизнь…
Он готов был сказать, что только теперь понял прелесть жизни, потому что любит Инну Николаевну и будет любить, и не может не любить ее, что она одна теперь владеет его мыслями, но вовремя остановился, считая такое признание прямо-таки святотатственной дерзостью и подлостью именно теперь, когда Инна Николаевна так дружески и доверчиво отнеслась к нему. Она никогда не должна знать про его любовь. И на что она ей?.. Разве возможно, чтобы Инна Николаевна могла отнестись иначе как с негодованием или с обидным сожалением к влюбленному пожилому человеку, да еще такому некрасивому, как он?
Такие мысли не раз приходили в голову мнительно-самолюбивого Никодимцева, и он даже в мечтах не допускал возможности быть любимым, да еще такой молодой, такой красивой, такой умной и отзывчивой женщиной, как Инна Николаевна.
— И, значит, мы во всяком случае квиты, Инна Николаевна! — прибавил весело Никодимцев.
Скоро подали чай, и они пошли в столовую.
И чай, и хлеб, и масло — все казалось необыкновенно вкусным Никодимцеву.
В двенадцатом часу он стал прощаться и снова повторил Инне Николаевне, чтобы она не беспокоилась и завтра переезжала к своим.
— А паспорт я завтра вечером сам привезу, если позволите…
— Конечно…
— А вещи ваши…
— Я ничего не хочу брать…
— Вот вы какая…
Никодимцев хотел сказать: хорошая, но вместо этого покраснел от удовольствия.
— А затем, Инна Николаевна, когда вы отдохнете, можно будет приискать вам какие-нибудь занятия, если они вам нужны и если вы соскучитесь без дела. Хотите?
— Еще как хочу… Но только боюсь, Григорий Александрович…
— Чего?
— Что я после праздной жизни ни к чему не способна.
— Я вам отвечу, как ответил во «Власти тьмы» отставной солдат: «А вы не бойтесь, и не будет страшно». Попробуйте… Ну, да об этом еще поговорим… Спокойной ночи, дай вам бог хороших снов, Инна Николаевна!.. А мне еще надобно с своими бумагами повозиться…
— И долго будете работать?
— Часа два-три… Да я привык к работе… Всю жизнь за ней просидел и не заметил, как старость подошла…
— Ну, уж и старость. Вы просто кокетничаете своею старостью, Григорий Александрович.
— Нет, Инна Николаевна, нет… Старик, старик! И не утешайте меня из любезности. Я знаю себе цену! — почти строго произнес Никодимцев.
Прощаясь, он опять-таки не поцеловал руки Инны Николаевны, как делал это прежде, а только крепко ее пожал.
И Инна Николаевна поняла и оценила эту тонкую деликатность.
«Зачем я его раньше не встретила?» — подумала она, направляясь в свою комнату.
На следующий день, во втором часу, Инна Николаевна, Леночка и фрейлейн Шарлотта уехали в карете к Козельским.
Инна Николаевна сочла возможным взять с собою только свое приданое белье, несколько своих вещиц, книг и детское белье и платье. Все хозяйственные деньги, бывшие у нее, все драгоценные вещи: браслеты и кольца, в том числе и обручальное, она положила в небольшую шкатулку и поставила на письменном столе в кабинете мужа вместе с коротенькой записочкой, в которой извещала, что оставляет его навсегда.
Прислуга, разумеется, догадалась, в чем дело, и с молчаливым сочувствием проводила барыню.
Инна Николаевна была в большой тревоге, несколько раз высовывалась из окна, чтобы просить кучера ехать скорее. Она боялась погони. Ей казалось, что вот-вот муж остановит карету и отнимет ребенка. И вместе с мужем в ее воображении являлся образ Привольского, и она вздрагивала с чувством отвращения.
Успокоилась она только тогда, когда вошла в квартиру отца.
Глава одиннадцатая
Дома была одна Антонина Сергеевна. Она торопливо вышла в прихожую, когда горничная сказала, что приехала молодая барыня.
— А мы к вам совсем, мама. Позволишь?
В голосе Инны Николаевны звучала детская жалобная нотка.
И она с какою-то особенной порывистостью и лаской, словно бы и радуясь и в то же время прося за что-то прощения, стала целовать лицо и руки матери.
— Больше нет сил, мамочка! — шепнула она.
И слезы покатились из глаз Инны Николаевны.
Антонина Сергеевна прижала голову дочери к своей груди и тихо гладила ее голову своей вздрагивающей рукой, как, бывало, гладила, когда Инночка была маленькой девочкой.
Увидав, что лакей Иван и швейцар не знают, куда нести большую корзину, привезенную Инной Николаевной, Козельская приказала нести ее в свою комнату. И, расцеловав затем внучку, сказала дочери, когда все вошли в гостиную:
— Ты будешь с Леночкой жить в моей комнате, Инночка, а фрейлейн будет спать в столовой, а я возьму себе комнату, где стоят шкапы… Их оттуда вынесут, и мне будет отлично…
— Что ты, мама… Я в той комнате помещусь…
Но Антонина Сергеевна и слышать не хотела.
— Завтракали ли вы? — спохватилась она.
— Я не хочу, мама… А Леночке вели сделать котлетку.
Как ни приятно было Инне Николаевне сознание, что она уехала от мужа, но в то же время она чувствовала, что переселение ее стеснит всех и главным образом мать, и это несколько отравляло ее удовольствие.
Антонина Сергеевна сделала распоряжение, чтобы Леночке была котлета и молоко и чтобы очищена была маленькая комната, и, вернувшись в гостиную к дочери, снова горячо обняла ее, всплакнула и затем спросила:
— А он что? Он знает?
— Нет, мамочка. Я оставила записку.
— Бедная ты моя деточка!.. Я догадывалась, что ты несчастлива… Недаром я была против этого брака! — говорила Антонина Сергеевна, забывая, что она ни одним словом не выразила своей дочери протеста против ее брака с Травинским и вообще не считала нужным в чем-нибудь стеснять своих дочерей.
Она принадлежала к типу тех матерей, которые слепо любят своих детей. Антонина Сергеевна обожала мужа, обожала дочерей и, полная этого обожания, создавшая из него культ, заботилась, чтобы все их желания были удовлетворены, баловала их и вполне была уверена, что, отдав им всю свою жизнь, безупречную и светлую, она добросовестно исполнила свои обязанности и воспитала превосходных женщин — таких же преданных долгу и таких же «однолюбок», какою была сама, и что ставила себе в особую заслугу и чем особенно гордилась.
Несмотря на страстную и готовую на всякие жертвы любовь Антонины Сергеевны к дочерям, между ними и ею не было духовной близости. Мать совсем не знала внутреннего мира дочерей и, влюбленная в них, не замечала того, что легко бросалось в глаза посторонним. Неглупая, видевшая недостатки в чужих людях, она была совсем слепою и, казалось, наивною в оценке своих дочерей, и чем старше они становились, тем более хроническою становилась эта слепота безграничной веры.
Так Антонина Сергеевна и продолжала жить в каком-то сентиментальном мираже, в культе обожания, ласк, поцелуев и забот о дочерях и в лелеянии ревнивых подозрений, и в мучительных розысках любовниц мужа, когда она сделалась несчастной женой все еще любимого человека.
И муж и дети сохраняли этот мираж, чтобы не причинить страданий женщине, которую считали безупречною и святою.
Обманывал ее более или менее умело муж. Скрывали от нее все, что могло огорчить ее, обе дочери. Инна, не обращавшая внимания, что про нее говорят, боялась недоверчивого взгляда матери и находила мучительное утешение в том, что мать, одна только мать, считает ее чистою и непорочною и не поверит ничему дурному, если бы до нее и дошли какие-нибудь слухи. Даже Тина, проповедовавшая в последнее время теорию приятных ощущений со смелостью самолюбивой барышни, желавшей удивить всех оригинальностью мнений и самостоятельностью поступков, непохожих па поступки других, — и та, несмотря на свою резкость и равнодушие к чужим мнениям, стеснялась высказывать свои взгляды при матери, чтобы не огорчить ее и не обнажить, так сказать, себя перед любимой, почитаемой и потому всегда обманываемой матерью.