Через пять минут сестра вернулась из одной из палат, двери которых выходили в столовую, и сказала:
— Пойдемте…
— А как же… мы в шубах…
— Ничего… Там снимете… Он лежит в палате рядом.
— Скажите, сестра… Он опасен? — спросила Тина.
— Не знаю… Нет, кажется… Его утром привезли к нам. Следовало бы в военный госпиталь, но у нас случилась свободная комната, его и принял Николай Яковлевич, старший доктор.
Когда они проходили через столовую, среди тишины вдруг раздались стоны.
Инна вздрогнула и участила шаги.
Дежурная сестра соседней палаты, высокая молодая брюнетка, манеры которой и некоторое щегольство форменного платья обличали женщину из общества, отнеслась к посетительницам с тою же сдержанно-спокойной приветливостью, как и сестра в первой палате. Но только, как показалось Инне Николаевне, она с большим любопытством оглядела быстрым взглядом своих больших темных и замечательно красивых глаз как самих посетительниц, так и их платья, когда они сняли в прихожей шубы.
В больнице уже почему-то знали, что молодой артиллерист стрелялся из-за любви, и сестра сразу догадалась, что одна из приехавших так поздно была «героиней».
«Но которая?» — не без любопытства думала сестра.
— Можно видеть Горского, Бориса Александровича? Его сегодня привезли! Вы не откажете… не правда ли? — тихо и смущенно спрашивала Инна, по привычке улыбаясь глазами.
— Видеть можно, но ненадолго…
— Благодарю вас. А как он… опасен? — спросила старшая сестра.
— Он будет, конечно, жив? — спросила почти одновременно и Тина.
«Эта!» — решила сестра, взглядывая пристальнее на красивое, вызывающее и далеко не убитое лицо молодой девушки.
И, почувствовав к ней невольную неприязнь, которую старалась скрыть, она сдержанно и несколько строже ответила Тине:
— Надо надеяться. Пока опасности нет… Все идет хорошо. — И, отводя глаза от молодой девушки, спросила, обращаясь к Инне Николаевне: — Вы вдвоем хотите посетить Бориса Александровича?
— Нет… Сестра пойдет…
— Не угодно ли посидеть пока в столовой, а я пойду предупредить больного. Как прикажете о вас сказать?
— Козельская! — твердо и довольно громко ответила молодая девушка.
Сестра ушла в конец столовой и скрылась в дверях последней комнаты.
Инна Николаевна опустилась на стул. Младшая сестра не садилась.
Вокруг царила мертвая тишина. По временам только слышался чей-нибудь тяжелый вздох и стон.
— А жутко здесь! — промолвила Инна.
— Ты нервна… Мне не жутко.
«Бравирует!» — подумала Инна.
— И как тяжело, должно быть, сестрам…
— И, главное, скучно! — ответила молодая девушка. — А у этой брюнетки трагическое лицо…
— Глаза прелестные…
— Как долго, однако, она не идет! — нетерпеливо промолвила Тина.
— Говори тише, Тина… Это только кажется, что долго… Вот и сестра…
— Не угодно ли? Борис Александрович просит вас…
Молодая девушка смело и решительно пошла за сестрой. Та отворила дверь, пропустила вперед Тину и, вернувшись, пошла в одну из комнат, откуда чей-то капризный голос звал: «Сестра!»
Тина в первое мгновение не увидала лица Бориса Александровича в небольшой, слабо освещенной комнате.
И когда она приблизилась к кровати, то увидала совсем другое, непохожее на то счастливое, здоровое и румяное лицо, которое целовала сегодня. Оно было бледно, серьезно, испуганно и некрасиво, со своими ввалившимися и лихорадочно блестевшими глазами.
При виде Тины, из-за которой он теперь лежал здесь и жадно хотел жизни, он не особенно радостно проговорил, выпрастывая из одеяла свою руку:
— Вот это мило, что вы пришли, Татьяна Николаевна… Я нечаянно, разряжая пистолет, ранил себя… и мне хотелось вас видеть… Спасибо…
Тина пожала ему руку, тотчас же ее освободила и присела в глубокое кресло, неприятно пораженная такою переменой Бориса Александровича. Еще утром близкий ей, теперь он казался ей чужим. И чужим и физически неприятным, и она очень рада была, что Горский не протянул ей губ для поцелуя и вообще не обнаружил в первое мгновение встречи сентиментальности, которой в нем было так много, когда он был здоров.
Хотя молодая девушка и чувствовала себя немного виноватою, и не столько перед Горским, сколько перед собой, за то, что сблизилась с таким восторженным влюбленным, но в душе ее шевелился упрек против него за то, что своим безумным поступком он компрометировал ее. Положим, она не особенно обращает внимание на то, что про нее говорят, — так по крайней мере она утверждала, — но в данном случае ей были неприятны сплетни и пересуды, которые непременно появятся на ее счет. В выстрел по неосторожности никто не поверит.
«Как, однако, он подурнел!» — подумала снова Тина и, понимая умом, что надо что-нибудь сказать человеку, который из-за нее стрелялся, и чем-нибудь его утешить, проговорила, стараясь придать своему голосу мягкий и задушевный тон:
— Ну как вы себя чувствуете, Борис Александрович?
Он почувствовал и в тоне этих слов и в глазах молодой девушки скрытое равнодушие. Он ждал, что она придет расстроенная, сознающая свою вину перед ним… Он даже раньше думал, что она опустится перед его кроватью на колени и скажет: «Прости меня!», а она между тем…
— Ничего… хорошо… Лихорадка невелика… всего тридцать девять. Доктор говорит, что этот дурацкий, случайный выстрел, по счастью, не задел легкого… И я поправлюсь, непременно поправлюсь! — возбужденно и словно бы с вызовом к кому-то проговорил Горский.
И он теперь совсем другими глазами глядел на Тину… В его взгляде не чувствовалось любви.
Когда он посылал студента Скуратова за Тиной, ему казалось, что ему необходимо видеть ее и сообщить ей что-то важное и значительное и о том, как он ее любит, и о том, как она хороша и прекрасна. Но потом он уже ни разу даже и не вспомнил о ней. Страх смерти и неодолимая жажда жизни всецело охватили его, и все остальное не имело для него ни малейшего значения. С наивным эгоизмом молодости он думал, что он не должен, не может умереть, и с отвращением вспомнил о револьвере. И когда врач, вынувший пулю, обнадежил молодого человека, иронически посоветовав впредь осторожнее обращаться с огнестрельным оружием, он был полон радости и ответил, что будет очень осторожен. И в эти несколько часов лежания в больнице, при виде этих заботливых лиц врачей, сестер и сиделок, при мысли, что он мог умереть, он точно прозрел и понял всю нелепость этого выстрела и ничтожность причины его. И любовь к Тине казалась чем-то позорным именно за то, что из-за любви он стрелялся… А главное: ему хотелось жить. Просто жить: дышать воздухом, двигаться, видеть все кругом — и больше ничего.
И теперь посещение Тины нисколько не обрадовало его. И ему нечего было сказать той самой девушке, которую, казалось, он так любил, что мысль о потере ее ласки привела к выстрелу. Здоровый, полный сил, он считал близость с Тиной высшим для себя счастием и клялся у ее ног в своей любви. Теперь же, больной, лишенный сил и полный эгоизма жизни, он не только равнодушными глазами смотрел на свежее, румяное, хорошенькое ее лицо, на ее колыхавшуюся грудь, на ее маленькие белые руки, которые он так любил целовать, но смотрел с затаенной враждебностью, и, глядя на нее, как на виновницу того, что произошло, он мысленно обвинял своего «ангела» в чувственной распущенности, в цинизме ее теории «приятных ощущений» и находил, что она бессердечная эгоистка, думающая только о себе, о своих наслаждениях. Из-за нее он перестал читать, заниматься… Из-за нее он забыл обо всем и только каждый день ожидал ее, чтобы проводить часы молча в горячих поцелуях, после которых она уходила, по-прежнему смеющаяся над его восторженностью.
Обвиняя и презирая Тину, по обычаю большинства мужчин, за то, что она была близка с ним и отказывала выйти за него замуж, и за то, что она его любила «низменно», ради «приятных впечатлений», а он, напротив, возвышенно и благородно, Горский с наивным легкомыслием забывал, что и он сам, как и Тина, на практике осуществлял теорию приятных ощущений, хотя и прикрывал их сентиментальными фразами и клятвами. Он словно бы не понимал или боялся понять, что и его любовь, с которой он носился, считая ее чистою, глубокою и сильною, была таким же односторонним влечением. Недаром же она так скоро завяла при первом же испытании — как только заглохла страсть в больном человеке и инстинкт самосохранения поглотил все его существо.