«Бессердечная!» — подумал отец и, возмущенный, негодовал, что теперь «дети» не похожи на «отцов» и совсем не умеют любить.
Они вернулись домой к чаю и застали Никодимцева. Он с утра был у невесты и обедал у Козельских, так как Ордынцев известил, что обедать у приятеля не может.
Когда Тина присела к столу, и мать и сестра не хотели расспрашивать ее о панихиде, чтоб не взволновать ее, и приписывали ее спокойный вид выдержке и присутствию Никодимцева.
Но после двух чашек чая она сама начала рассказывать и, между прочим, не без насмешливого подчеркивания рассказала о том, как «какая-то горничная или швея рыдала всю панихиду».
Никодимцева коробило от этого тона. Он решительно не мог определить этой странной девушки — таких он не встречал. И чем более он присматривался к ней, тем она становилась ему несимпатичнее, хотя и была сестрой Инны.
— Немудрено, что о Борисе Александровиче так плакали. Его все любили. Он был такой славный, такой добрый, — заметила Антонина Сергеевна, чтоб смягчить рассказ дочери. — Он у нас часто бывал… Вы, верно, помните его, Григорий Александрович, у нас на вторниках?
— Как же, помню… Такое открытое, милое, жизнерадостное лицо. Ему жить бы да жить… От какой болезни он умер? — обратился Никодимцев к Антонине Сергеевне.
— А не знаю… Тина! От чего умер Борис Александрович?
— От собственной неосторожности! — поспешил ответить Козельский. — Разряжал пистолет, и пуля попала в легкое… Сделалось воспаление и… бедного молодого человека не стало. Ну, конечно, в газетах появится какая-нибудь романическая сплетня по поводу этой смерти! Нельзя же не воспользоваться случаем! — прибавил Козельский.
«Неужели отец не знает причины этого выстрела? Или он лжет для Григория Александровича?» — подумала Инна и решила рассказать ему всю правду, чтобы он не думал, что она от него скрывает что-нибудь.
И когда после чая они ушли в ее комнату, она объяснила Никодимцеву, что бедный Горский стрелялся из-за безнадежной любви к сестре.
Никодимцев был поражен.
— Тебя удивляет ее спокойствие? — спросила Инна.
— Да…
— Она очень сдержанная и… и не любила его…
— Однако, сколько я мог заметить, кокетничала с ним?
— К сожалению, ты прав…
— И даже очень?
Инна махнула утвердительно головой.
— Бедняга Горский! — проговорил Никодимцев и после паузы вдруг громко прибавил: — Я понимаю его!
Инна взглянула на Никодимцева с каким-то страхом.
— Ведь нет ничего ужаснее, как разочароваться в любимом человеке. Не правда ли, Инна?
— Да! — проронила молодая женщина.
— А Горский, верно, думал, что твоя сестра тоже любит его. По крайней мере мог думать?
— Мог! Сестра легкомысленно с ним поступала!
— Легкомысленно… это не то слово. Она поступила — ты извини меня — безжалостно, вводя в заблуждение человека… А в молодости все впечатления острее, и Горский не перенес разочарования. Он, верно, сам был правдивый человек и верил в правдивость других… И ему показалось, что жить не стоит… не к чему. Конечно, этот выстрел был порывом отчаяния: если б у него были какие-нибудь серьезные интересы в жизни или если б он пережил первый момент, этого выстрела не было бы. Странная девушка твоя сестра, Инна. И какое у нее спокойствие! Как ты не похожа на нее! — порывисто вдруг прибавил Никодимцев.
Глава двадцать четвертая
Утром Никодимцев не застал дома графа, требовавшего его накануне по спешному делу. Швейцар доложил, что его сиятельство с ночным поездом уехал на охоту и вернется только к вечеру.
Пришлось ехать на следующее утро.
Патрон Никодимцева, граф Волховской, высокий сухощавый старик, с небольшой темной бородой и в темно-синей, хорошо сшитой паре, сидел за письменным столом в своем большом кабинете и длинным красным карандашом делал пометки на какой-то объемистой записке, когда представительный камердинер, с холеными черными бакенбардами и с крупной бирюзой на мизинце, бесшумно ступая мягкими башмаками, приблизился к столу и доложил:
— Тайный советник Никодимцев!
— Просите! — ответил граф.
И, отложив в сторону записку, он принял тот свой любезно-приветливый вид, которым умел очаровывать подчиненных и просителей.
— А где это вы нынче пропадаете, Григорий Александрович? — проговорил он шутливым тоном, чуть-чуть привставая с кресла и протягивая Никодимцеву красивую руку с твердыми, хорошо отточенными ногтями и щуря маленькие и острые серые глаза, глубоко засевшие в глазных впадинах под густыми, нависшими бровями. — Третьего дня я два раза за вами посылал, и вас целый день не было дома. Такой домосед и… — И граф, не докончив речи, любезно улыбнулся и, крепко пожавши Никодимцеву руку, указал на кресло и затем продолжал: — А я, Григорий Александрович, торопился сообщить вам приятную весть… Поэтому и посылал за вами… Вы, конечно, догадываетесь, в чем дело?
— Нет, граф.
— А я думал, что догадываетесь… Дело в том, что Прокудин получит другое назначение, и пост товарища министра будет вакантным месяца через два-три, как раз к тому времени, когда вы вернетесь, вероятно, из той не особенно приятной командировки, в которой я менее повинен, чем вы думаете. Я полагаю, вам она не очень нравится?
— Отчего же?.. Поручение очень почетное.
— Разумеется, почетное, но в то же время и очень ответственное, требующее большой осторожности в заключениях и выводах… Газеты преувеличивают… У нас ведь любят представлять все в более мрачных красках и таким образом совершенно напрасно пугать общество… Ну да вы ведь сами увидите на месте, так ли страшен черт, как его малюют, и, разумеется, ваши выводы будут вполне соответствовать действительному положению. Я не сомневаюсь в вашем уме и такте! — подчеркнул граф. — Однако мы уклонились… Я не о командировке хотел с вами говорить, Григорий Александрович, я хотел узнать: согласились ли бы вы занять пост товарища в другом министерстве?.. Я с своей стороны охотно окажу свое содействие и почти уверен, что вас назначат.
— Очень благодарен, граф, за ваше доброе содействие, но я предпочел бы остаться на своем месте.
— Вы отказываетесь, Григорий Александрович?
И маленькие глаза графа изумленно и в то же время словно бы недоверчиво взглянули на Никодимцева.
Сам честолюбец, любящий свою призрачную власть и ради нее готовый поступиться многим, человек, имеющий громадное состояние и, следовательно, не заинтересованный жалованьем, он никак не мог понять, чтобы возможно было отказаться от блестящего положения.
— Отказываюсь.
— Решительно?
— Решительно.
— Странный вы человек, Григорий Александрович… Очень странный… А я, признаться, думал, что обрадую вас… Такой пост… и впереди возможность еще более высокого поста, на что вы при ваших выдающихся способностях, конечно, имели бы полное основание надеяться… И вы отказываетесь?.. Или вы думаете, что не уживетесь со своим министром?..
— Я этого не думаю…
— Работы вы не боитесь и умеете работать…
— Работа меня не пугает…
— Или служба в другом ведомстве вам не нравится?
— Все службы более или менее одинаковы…
— Так в таком случае, позвольте мне спросить, почему?
— Я не честолюбив, граф! — уклончиво ответил Никодимцев.
— Будто? И, пожалуй, венцом своей карьеры считаете тихое пристанище в сенате? — с сожалением проговорил старик.
— На большее я и не рассчитываю…
— А вас разве не манит сознание той государственной пользы, которую вы можете принести, принимая близкое участие в государственном управлении?
— Оттого и не манит, что я мало верю в возможность приносить эту пользу.
Старик почти испуганно посмотрел на Никодимцева.
— Так вот в чем дело? — протянул он. — В таком случае вы, конечно, правы, Григорий Александрович… Нельзя служить делу, которому не веришь…
«Ты-то веришь?» — подумал Никодимцев и сказал:
— И, главное, трудно, граф, утешать себя иллюзиями…