— Полюбуйся, Иван Пудович, какой хороший снимок, — промолвил Струшня, бережно вынимая из ванночки отпечаток. — Славная у тебя знакомка!
Новиков ничего не сказал, только улыбнулся в ответ… Снимок… Знакомка… «Эх Пилип Гордеевич, — мысленно обратился он к Струшне, — не следует скупиться на ласковое слово, ведь и сам ты был когда-то молод и влюблен. Надо бы сказать: не хороший снимок, а ясное ласковое солнышко, не знакомка, а дружок, любимая…»
Струшня отдал Всеславу для промывки карточку Галины и взялся за новую.
Снимки стали появляться из-под его рук один за другим. Новикову знакомы были объекты почти всех этих снимков, поэтому он не проявлял к ним особого интереса, а вот Всеслав хотел все увидеть как можно скорее. Новикова даже смех разбирал, когда он смотрел, как Всеслав при проявлении каждой новой карточки с любопытством заглядывал под руку Струшни или тянулся на цыпочках, чтобы лучше разглядеть снимок. Заметив это, Струшня старался во время работы поменьше загораживать собою ванночку с карточками и стал давать пояснения чуть ли не к каждому снимку.
— Командир отряда Максим Гарнак и начальник штаба Семен Столяренко за разработкой очередной боевой операции.
Всеслав видел худощавого и узколицего Гарнака, который, разложив на широком пне свой планшет, сгорбившись, толстым карандашом что-то выводил на бумаге. Рядом на корточках пристроился Столяренко. Своими узкими, как две щелки, глазами он внимательно смотрел на карту. Его лысина, маленький приплюснутый нос, полные щеки освещены были солнцем и лоснились.
Разговаривая, перекидываясь шутками, Всеслав и Струшня печатали один кадр пленки за другим. Было уже изготовлено больше десятка разных снимков, когда к ним в боковушку постучался связной и сообщил Новикову:
— Товарищ комиссар, все в сборе, можно начинать собрание.
— Иди, Иван Пудович, — сказал Струшня и, подумав, перевел взгляд на Малявку. — И ты, Всеслав, можешь идти.
— А здесь моя помощь больше не нужна?
— Спасибо. Иди. Я сейчас кончаю и тоже приду.
Оставшись один, Струшня занялся своими личными карточками. Во время одной из переправ через Сож они подмокли, и потому их пришлось переснять.
Тут были карточки разных лет.
На одних, еще дореволюционных, Струшня выступал юношей: то он сидел со своим отцом, опытным слесарем, кузнецом, шорником, плотником — мастером на все руки, то он стоял в группе товарищей, молодых рабочих небольшого частного лесопильного завода в Ка линовке. А вот он — красногвардеец, защитник социалистического Петрограда. Из послеоктябрьских времен были только две карточки. На одной из них Струшня запечатлен в глубоком кресле, в его руке какая-то толстая книга — снимок двадцать пятого года, Струшня тогда учился в Могилевской совпартшколе. Другой снимок был сделан и подарен когда-то одним минским фотокорреспондентом. Окруженный стариками и молодежью, Струшня сидел за столом и что-то рассказывал: это было во время выборов в Верховный Совет БССР, когда он, избранник народа, встречался со своими избирателями.
Струшня с удовольствием печатал свои старые фотографии. Они будили дорогие воспоминания, порождали чувство гордости за честно прожитые годы. У него было хорошее, веселое настроение. Но вдруг, когда на бумагу легли контуры нового снимка, он нахмурился и посуровел. Вспомнился жаркий июльский день, страшный день войны, когда фашистские бомбардировщики беспрерывно налетали на Калиновку. Во время налета Струшня находился у себя на работе, в райисполкоме. После бомбежки, которую он переждал в блиндаже, ему позвонила соседка по квартире и не своим голосом прокричала что-то невнятное о его жене. Он побежал домой и, перешагнув порог калитки, отшатнулся: возле побитого осколками крыльца неподвижно лежала его жена. На лице ее, бескровном и почерневшем, застыло страдальческое, скорбное выражение. Выражение это, запечатленное позднее, когда покойница лежала уже в гробу, навсегда осталось в памяти Струшни и каждый раз заново отзывалось в душе острой болью.
Некоторое время он, бросив работу, молча стоял и печально вглядывался в лицо покойницы. Снова, как и сотни раз до того, приходило на ум одно и то же: нет больше верного друга, об руку с которым с самой молодости, больше тридцати лет шел по жизненному пути.
Он успокоился немного, только когда начал печатать карточки своих детей: дочери — инженера-геолога и сына — лейтенанта-летчика, которые были сейчас где-то на Большой земле; он известил детей через партизанских связных о гибели матери, и они тоже, вероятно, тяжело переживают сейчас это горе.
Скоро Струшня закончил работу и, прибрав на столиках, вышел из боковушки, намереваясь пойти послушать доклад Новикова. Но было уже поздно.
— Возвращайся, Пилип, — встретив его на улице, сказал Камлюк. — Доклад окончен, и нам пора собираться в путь.
Камлюк взял его под руку и повел обратно в хату Антона Малявки.
8
— …Знаю, тебе будет куда трудней, чем нам, лесовикам. Изо дня в день жить среди врагов, видеть их, здороваться, разговаривать с ними и в то же время вредить им, уничтожать их — нелегкое дело. Но тебе поручает это партия, поручает и твердо надеется на тебя.
Чей это голос? Он ведь ему очень знаком. Но почему так неуловим? Никак не узнать его.
— У тебя достаточно ума, хитрости, выдержки. Но мало обладать этими качествами, главное — это уметь ими пользоваться. Поэтому гляди вокруг внимательно, пусть у тебя всегда будет насторожен слух. Работай чисто… Документы переменил? Смотри, проверь все еще раз…
Чей же это голос?
— Как только устроимся на новом месте, сразу же наладим связь, жди… Ну, итак — до встречи, дорогой!
Крепкое рукопожатие… Все ближе и ближе лицо, которое до того не мог разглядеть… Приплюснутый нос… Родинки… Серые с зеленинкой глаза.
Злобич проснулся так внезапно, как будто его укололи. Удивленным взглядом окинул он комнату и, никого не увидев перед собой, усмехнулся. «Вот запомнилось прощание в райкоме, — подумал он. — Ложился спать, думал о связи и с этим проснулся. От Камлюка же ни звука. Видно, самому надо заняться установлением связи».
Слегка побаливала голова, в ушах шумело — он, должно быть, мало спал.
Который теперь час? В соседней комнате, отделенной от спальни дощатой переборкой, тикали ходики. Пойти бы взглянуть, но какая-то сила удерживала его, трудно было расстаться с согретой постелью. В комнатах тихо. От печки, одним боком примыкающей к спальне, пышет теплом.
Во всех мелочах припомнились события вчерашнего дня: и то, что было в блиндаже, и то, что пришлось пережить в Родниках. Невольно улыбнулся, представив прощальную сцену с Поддубным. Вот человек, что бы ни делал, обязательно выкинет какой-нибудь фокус. Кто-кто, а он, Злобич, его знает. Ему довелось служить с Поддубным в одной роте во время войны с белофиннами… Не раз он встречался с ним в последние предвоенные месяцы, когда Поддубный, начальник строительства колхозных электростанций, работал в районе. Злобич всегда уважал его за прямоту и смелость и в то же время терпеть не мог, когда тот зря горячился, глупо рисковал.
Из соседней комнаты, где до тех пор было тихо, донеслось легкое, сдержанное покашливание.
— Верочка! Который час?
— Ты проснулся? Спи. Еще только двенадцать, — сказала, появляясь в дверях, сестренка.
Борис посмотрел на нее, стройную, празднично одетую в яркое платьице — его же подарок ко дню окончания семилетки, и про себя улыбнулся. Какая она рослая, красивая, как задорно глядят ее круглые черные глазенки! Верочка стояла и, помахивая исписанным листком бумаги, — должно быть, чтоб просохли чернила, — тоже улыбалась.
— С праздником, с Октябрем поздравляю! — сказала она, перестав размахивать листком.
— Спасибо. И тебя также. Чем ты занята? Что-то пишешь?
— Пишу. Мне и хочется тебе показать, чтоб ты замечания свои сделал, и побаиваюсь. Вероятно, плохо. Вот Корольков Вася, тот здорово пишет стихи.