— Нужен он нам, как же!

…Не смог в перерыве Владимир Андреевич разыскать Василия Николаевича и подбодрить его. Увидел уже после суда, идущим вместе с Борисом. Они пересекали улицу, на самой середине остановились, пропустив машину. Потом Василий Николаевич тронул за рукав Бориса, приглашая идти дальше, и скоро они затерялись в оживленной сутолоке улицы.

Владимир Андреевич возвратился домой вечером. Лена шила Танюшке платьице. Машинку устроила на круглом праздничном столе, сдвинув с краю скатерть. Танюшка на диване играла в куклы, укладывала их спать и пела песенку про зайку, который вышел погулять. Когда хлопнула дверь, Танюшка бросила куклы и побежала в прихожую, приговаривая:

— Папа пришел, папа пришел!

Владимир Андреевич дал ей шоколадный батончик — специально за ним заходил в гастроном. Она взяла шоколад, поманила отца пальчиком, приглашая нагнуться. Он нагнулся, Танюшка чмокнула его в щеку и убежала в комнату.

Лена продолжала работать, только спросила:

— Обедать будешь?

— Пожалуй!

Она поднялась было, чтоб идти на кухню разогреть обед, но он заставил ее сесть обратно.

— Я сам. Перехожу на самообслуживание.

Он направился на кухню. Но Лена, вспомнив вдруг что-то, остановила:

— Тебе письмо от Марфы Ильиничны.

— Где оно?

— Танюша, подай папе письмо.

Танюшка сбегала за ширму — в «папин кабинет» — и подскакала к отцу на одной ножке, держа конверт над головой.

— Давно не писала старушка. — проговорил Владимир Андреевич, возвращаясь в комнату.

— Да ты поешь сначала.

— Потерплю.

Владимир Андреевич подошел к столу, за которым шила Лена, поближе к свету, аккуратно оторвал от конверта кромку и вытащил четвертушку бумаги, в половину тетрадного листа. Марфа Ильинична после обычного приветствия, писала:

«Володя, я душевно рада за тебя, что награда твоя разыскалась. Это наши ребятишки-пионеры. Я как узнала, что ты теперь стал Героем, наплакалась, все, все вспомнила…»

— Ничего не понимаю, — проговорил Владимир Андреевич. — Ну-ка, прочти, Лена!

Лена прочла и внимательно-внимательно посмотрела на мужа молча.

— Ты чего так смотришь?

— Знаешь, Володя, я теперь понимаю…

— Да нет, тут какая-то путаница. Я догадался, о чем ты хочешь сказать…

— Не путаница. И письма эти… И вызов в военкомат… Сверялись, уточняли.

— Ладно, ладно, — отмахнулся Владимир Андреевич. — Любишь возводить в степень. Пойдем лучше пообедаем вместе. Ты хочешь, Таня?

— Хочу!

— Ну и пошли все вместе.

Владимир Андреевич только делал вид, что его не взволновало письмо Марфы Ильиничны. Ночью не мог заснуть, ворочался и невзначай разбудил Лену.

— Почему не спишь? — спросила она. — Спи.

— Я сплю.

— Оно и видно, — обняла его жена и на ухо шепотом спросила: — Неужели вспомнили, а?

— О чем вспомнили?

— О тебе.

— А! Давай спать, — рассердился он. — Глухая ночь, а мы будем загадки разгадывать.

В окне тоненько звякнуло плохо укрепленное стекло — над домом пролетел поздний самолет. Владимир Андреевич повернулся на правый бок, досчитал в уме до шестидесяти, сбился со счета и уснул. Зато Лену покинул сон, и так до самого утра не могла заснуть. За завтраком Владимир Андреевич сказал:

— Очень прошу — не говори никому про письмо. Ладно? Вдруг тетка Марфа что-нибудь напутала, а мы раззвоним — неудобно будет.

— Ой, Володя, — с укором произнесла Лена. — То ли ты меня не знаешь?

— Да я так…

— Смотри, а то ведь обидеть можешь.

Владимир Андреевич поцеловал Лену в лоб. Этого же потребовала и Танюшка. Поцеловал и ее.

Новый день вступал в свои права.

И запись в дневнике:

«Недавно по телевизору смотрел пьесу Симонова «Четвертый». Пьеса построена довольно оригинально, но меня другое взволновало. Трое помогли бежать из фашистского концлагеря четвертому, сами погибли. Много лет прошло с тех пор. Четвертый стал журналистом. Это было в Америке. Ему надлежало принять смелое решение, которое могло разрушить его благополучие, но спасти мир от атомной катастрофы. И струсил. Но вот он вспомнил друзей, ценою жизни спасших его от смерти в фашистском концлагере. Погибшие потребовали ответа. Ответа за всю прожитую жизнь, ответа за каждый шаг, за каждое честное дело, за каждую подлость, за проявленное малодушие… Да, все мы в ответе перед теми, кто пал на поле боя, кто кровью своей, жизнью своей заплатил за наше сегодняшнее счастье. И не пьеса толкнула меня на эти мысли, нет, я и раньше всегда вспоминал своих друзей-товарищей, с которыми осенью сорок второго стали насмерть у той деревушки, на последнем рубеже. Я всегда чувствую на себе внимательные глаза сибиряка Горчакова, ободряющую веселую улыбку украинца Синицы, всегда чувствую свой неоплатный долг перед ними. В самые трудные минуты я думаю о них, советуюсь с ними — они моя совесть, мои судьи. Если просматривать мою жизнь от того дня, когда подобрала меня тетка Марфа, и до сегодняшнего, то трижды я был на перепутье, трижды сверял свои поступки с тем, как бы на это посмотрели мои погибшие друзья. И я сам осудил себя за малодушие. За то, что я хотел, будучи у тетки Марфы, покончить с собой. За то, что не сразу разглядел правильную дорогу, поддался влиянию Васьки Пыха. За то, что сбежал из дневной школы. Формально это выглядит более безобидно — переведен на работу в школу рабочей молодежи. Но перед своей совестью я изворачиваться не буду — я сбежал, не трудностей испугался, нет, не смог победить ущемленное самолюбие. Был я тогда дежурным по школе. На первом этаже в коридоре раздурились пятиклассники, кучу малу, что ли, затеяли. Я спускался по лестнице. Вдруг слышу: «Ребята! Обрубок идет!»

Меня словно током ударило, обида заныла в сердце. Я — обрубок? После этого в седьмом классе кто-то написал на доске крупно «Абрубок». И ошибку допустили умышленно — я же литератор! Мне было больно и обидно, мне стало казаться, что за моей спиной лукаво улыбаются мальчишки, про себя шепчут: «Обрубок идет!» Тогда-то и появилась спасительная мысль перевестись в другую школу. Но это было бегство, я не хочу выгораживать самого себя перед совестью.

Мои ошибки — мои уроки, моя наука. Трудно без них прожить, без ошибок, но они не должны перерастать в бедствие. Это главное очень сильно и схвачено в пьесе Симонова, хотя Лене, мы вместе смотрели, спектакль показался несколько вычурным, а пьеса слишком условной! Ну, что ж — каждому свое!»

17. В гостях у Пестунов

В конце декабря ударили крепкие морозы. Деревья в скверах и на улицах покрылись куржаком — пушистым и причудливым, будто тонкими ажурными кружевами. Трамваи скрипели громко и простуженно.

Анна Львовна, всегда такая разборчивая в одежде, надела валенки. В учительской она переобулась. Владимир Андреевич удивился: «Такая модница — и вдруг валенки!» Анна Львовна перехватила его взгляд. Сказала:

— Вам не нравятся мои валенки?

— Почему же? — весело возразил Глазков. — Наоборот, они вам очень идут. На вас любая обувь красива.

— Не льстите, Владимир Андреевич, — поморщилась Анна Львовна, — вы не умеете льстить, а я не люблю льстецов — они чаще всего неискренни.

— Но я, ей-богу, от души.

Анна Львовна игриво погрозила ему пальчиком, придвинулась поближе и, кокетливо прищурившись, решила смутить его контрударом.

— Да, я слышала, будто вашими усердными стараниями Борис Липец избежал тюрьмы?

— Это почему же моими? И почему тюрьмы?

— Говорят, — неопределенно пожала она плечами. — Не скромничайте, Владимир Андреевич. Земля слухом полнится.

— Не узнаю вас сегодня.

— В самом деле? — живо вскинула она подведенную бровь. — Поясните.

— У вас всегда была точнейшая информация. А сегодня — подгуляла.

— Подумать только! — покачала она головой. — И ведь источник авторитетный.

— Подвел вас источник. Мудро советует пословица: не каждому слуху верь!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: