— Кто же их вывел? Сами и вывели.

— Зачем же я их буду выводить, скажи на милость? — с неожиданной горячностью возразил Лихарев. — Когда у меня были чистые пары, я этому овсюгу или там осоту ходу не давал. Он проклюнется, я его под борону или культиватор. Они у меня чистенькие все лето, а весной сей, пожалуйста.

— Что же вы их тогда держите?

— Не разыгрывай, Олег Павлович. Не надо меня разыгрывать, — в голосе Лихарева слышалась обида.

— Нет, почему же я разыгрываю? — искренне удивился Олег Павлович, он и в самом деле не очень понимал, что обидело бригадира.

— В прошлом году Медведев триста гектаров на пятом отделении под пары оставил? Оставил. И что получилось? Налетел ваш Ярин с каким-то начальством из области и дали прикурить Медведеву, обозвали его травопольщиком и грозились где-то там заслушать.

— Этого я не знал.

— То-то и оно. Мы хоть парами сорняков выводили, а сейчас чем выводить? Химикаты обещали? Обещали. Где они? Слышать про них слышал, в газетах читал, но не видел, поэтому и не знаю — стоящая эта штука или нет.

Лихарев стряхнул с ладони семя овсюга, потер ладонь о ладонь, избавляя их от пыли, и сказал:

— Ругательство новое выдумали — травопольщик. Испокон веков на Урале травы сеяли, а как же? Лугов мало, да и сколько на лугах сена заготовишь? Кукуруза плохо родится, в иной год еле от земли подымется, а чем скот кормить?

— Чем-то кормите.

— Травами и хлебом кормим. Не зря ведь Ярин Медведева травопольщиком обзывает. Ну Медведев мужик смелый, он и против ветра пойдет — выдюжит. А другие, которые послабже, — они как? Как они, Олег Павлович?

Что тут ответишь бригадиру? Те, которые послабее, ведут хозяйство кое-как, официально такие хозяйства считаются нерентабельными, от них государству убыток. А как вот избавиться от этого убытка? Сколько раз за эти годы перетряхивали сельское хозяйство, ломали одно, строили другое, а новое все-таки лучше не было. Теперь вот обкомы разделили на промышленный и сельский. А урожайность не повышается, сорняков развели на полях — сердце болит. Прав Лихарев. Раньше сорняки хоть парами выводили, а теперь и паров не стало и химия еще на поля не пришла. И животноводство настоящей силы набрать не может, и самая главная загвоздка в кормах. И у кукурузы урожайность низкая, и травы почти повывели — мало сеют, с оглядкой. А ведь на хороших травах животноводство испокон веков держалось. Да на хорошем хлебе. Разве это не ясно? К тому же управленческий аппарат раздули, многих добрых специалистов за канцелярский стол посадили, а ведь специалист чем ближе к земле или к ферме, тем от него проку больше.

Нет, не один Лихарев переживает эти заботы, гложут они и Олега Павловича. Иногда проснется утром ни свет ни заря, и сон начисто уходит. Мысли в голове вот такие кружатся-тревожатся. Однажды не вытерпел, написал письмо в обком партии, первому секретарю, будь что будет. Должны же понять что к чему. Но ответа пока нет. Возможно, и не будет.

Олег Павлович задумался и не слышал, как Лихарев дважды позвал его, предлагая выйти на дорогу.

— Извини, — сконфузился Олег Павлович. — Замечтался.

— Бывает, — отозвался Лихарев. — Я однажды с женой из-за этого чуть не поцапался. Забота меня какая-то глодала, не помню уж какая. Все молчу и молчу. А жена прицепилась — почему я молчу, вроде бы ревновать стала.

— Ну это мне не грозит, — шутливо заметил И вин.

— Я говорю: кому я такой рыжий нужен? Еле-еле успокоил.

Они выбрались на дорогу. Три березки взбежали на косогор — одни на просторе. Над деревней высятся могучие тополя, возле маленькой речушки клубятся зеленоватой дымкой кусты вербы — раньше всех зазеленели. Возле речки стоит вагончик — полевой стан.

Ивин и Лихарев сели под березками, закурили лихаревской деручей махорки. Серые засеянные поля бугрятся до самого горизонта, к лезвию горизонта легла дорога, по ней то и дело пылят грузовики. Небо над головой чистое, ясное, но на горизонте, у самых гор, уже кучатся черные тучи, к вечеру они закроют полнеба, а завтра принесут дождь — не надо бы его сейчас.

Лихарев курит сосредоточенно, смотрит вдаль, туда, где кучатся тучи, о чем-то думает, и Олегу Павловичу не хочется перебивать его думы. Сам поддался тревожно-радостному чувству, которое возникает каждый раз, когда перед ним без края вольно распахиваются родные дали. Чувство это особое, оно словно пронизывает насквозь, и тогда этот простор, его величие и неповторимость ощущаешь каждой кровинкой, будто сам становишься частью этого простора.

— Я пять лет плавал на море, — наконец заговорил Лихарев. — И сейчас еще во сне иногда качает меня по волнам туда-сюда, знаешь, когда штормяга бьет.

— Не был я на море, Федор Алексеевич.

— Съездить стоит, посмотреть. Но вот сухопутная душа — не стал моряком, а как звали остаться! Бывало, сменишься с вахты, заснуть никак не можешь: березки перед глазами, вот эта речушка, поля. Поверишь, даже муравья, который ползет по шершавой коре, знаешь, такой труженик — целую палку волочит за собой, даже вот этого муравья явственно видел. И такая тоска за горло брала, мочи нет.

Такой тоски Ивин не знал, из родных краев никуда не уезжал, разве что учиться, но ведь каждое лето дома на каникулах был.

— Когда, помню, вернулся домой, что-то автобусы не ходили со станции, так я пешком, дождь лил как из ведра, а я песни пою и плачу, вот, понимаешь, до чего довела тоска. И если спросят меня: «Федор Алексеевич, что ты на свете больше всего любишь?» Я скажу: «Сеять». Не объясню тебе почему, но сеять люблю, убирать не так, а вот сеять… Земля мягкая, мягкая, солнышком прогретая. Падает в нее зерно, маленькое — с ноготок. Падает и начинает жить. Скушно говорю?

— Нет, нет, что ты, Федор Алексеевич!

— Вот я даже чувствую, как оно начинает жить, соки в нем просыпаются, понимаешь, и начинает бродить, выталкивать кверху зеленую стрелку. Иногда я хожу, хожу, а потом лягу где-нибудь на краю поля, прильну ухом к земле, и, поверишь, мне кажется, что я слышу, как живут эти зерна, как шуршат их зеленые стрелки, стараются поскорее вылезти наружу. Слышу и все. Медведеву как-то рассказал об этом, он смотрел-смотрел на меня, так это серьезно смотрел, а потом сказал: «Ты же, Федор, поэт!» Только я не знаю, чувствуют ли такое поэты, может, это им ни к чему, а для меня это жизнь.

Лихарев замолчал, погасил окурок, поплевал на него для порядка и решительно встал. Поднялся и Ивин.

— Вот почему весной нет мне покоя, — улыбнулся бригадир, — ни днем, ни ночью, и что удивительно — я делаюсь двужильным, не устаю. Это моя пора.

Разговаривая, они двинулись по дороге. Почти у самого полевого стана их догнала черная «Волга». Поравнявшись, она мягко остановилась. Открылась дверца, и перед Ивиным и Лихаревым вырос сам секретарь обкома партии Петр Иванович Грайский. Он в демисезонном синем пальто, в фетровой шляпе. Ростом под стать Федору Алексеевичу: пожалуй, они и ровесники — им лет по тридцати пяти.

О Грайском Олег Павлович слышал еще в партийной школе. Когда-то Петр Иванович был секретарем райкома партии, а с Ивиным учился один товарищ, заместитель председателя райисполкома. Он-то и рассказывал о Грайском много хорошего. Сейчас трудно восстановить что именно, однако запомнилось одно — у Петра Ивановича феноменальная память. Когда выступал, то бумажками не пользовался, сводки знал наизусть. Почему именно эта сторона сильнее всего врезалась Олегу Павловичу, сказать трудно.

С Грайским Ивин познакомился лично совсем недавно. Повод для знакомства был не очень и удобен, но в жизни не все бывает удобным. Задумал Олег Павлович уйти из парткома. И с Яриным трудно работать, и сама работа не удовлетворяла. Тянуло в совхоз, поближе к людям. Сначала завел об этом речь с Яриным, но тот и слушать не захотел, да еще отчитал, как мальчишку. Олег Павлович обратился к Грайскому, когда тот приехал на районный партийный актив. Секретарь обкома пообещал тогда посодействовать, а это уже было много.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: