А люди? Он с одними состарился в повседневных делах и заботах, а те, что помоложе и совсем молодые, выросли на глазах, возмужали, прочно определились в жизни. И вот попробуй все это оторвать от сердца, выключить себя из упругого привычного ритма, отстраниться от того, что было смыслом всей жизни.
Но старость не желает считаться с этими привычками и привязанностями. Ей до них нет дела.
Андриан Иванович, заложив руки за спину, высокий, немного сутуловатый, прохаживался по фойе заводского театра, прислушивался к нестройному гулу голосов, кивал головой знакомым. Их было много, знакомых, — даже голова заболела от кивков, шея устала. Кое-кто порывался подойти к Веретенникову, но не решался. Сердит, недоволен чем-то старик — брови нахмурил, глаза из-под них смотрят сурово, прокалывают насквозь, будто иголки, щеточка усов топорщится, как у ежа колючки…
Но нет, Не сердит Андриан Иванович, просто одна видимость — хитрая защита стариковских раздумий от внешнего вмешательства. Одному ходить лучше, никто не мешает мысленно прощаться со всем этим.
Но вот все-таки кто-то тронул за рукав, и взволнованный баритон проговорил:
— Здравствуйте, дорогой учитель!
Андриан Иванович оглянулся и остановился. Не сразу узнал он Григория Антонова, рыжего упрямца и забияку. Раздался в плечах, зеленоватые глаза смотрят спокойно — выбродила, выстоялась в них мудрая сила зрелости.
— Гриша! — тихо ахнул Андриан Иванович. — Ты ли это?
— Я! Я! — смеясь подтвердил Антонов. — Тот самый — без примесей!
Андриан Иванович крепко пожал Антонову руку и никак не мог справиться с волнением.
— А вы все такие же, Андриан Иванович! Гляжу, сердитый ходите. Робость меня даже взяла, как тогда…
— Ну, скажешь! К нам? Насовсем?
— Насовсем!
— Хорошо! Нюра как?
— Жива-здорова. Два богатыря у нас растут.
Звонок позвал их в зал. Конференция началась. Антонова избрали в президиум. Он сел рядом с Николаем Николаевичем, красивый, спокойный, уверенный в себе. Андриан Иванович погрузился в воспоминания. Они нахлынули неудержимо. Глуховатый голос докладчика доносился откуда-то издалека, не доходил до сознания…
Николай Николаевич — директор завода пришел на выучку к Андриану Ивановичу, кажется, в тридцать третьем году, фабзайцем. Жадный был до знаний паренек и достиг своего, выучился, директором вот стал. Не возносит себя, хотя взлетел высоко. Рабочий народ таких любит.
А Григорий появился в цехе после войны, в конце сорок пятого, из ремесленного училища. Ухарь ухарем, грудь нараспашку, из-под фуражки задорный рыжий чуб вывалился, а глаза озорные, отчаянные. Сразу приметил его Андриан Иванович, подозвал как-то к себе и спросил:
— Как зовут?
— Гришкой, — а сам косится насмешливо.
— Чему улыбаешься? Что смешного увидел?
— Так ведь вы, Андриан Иванович, второй раз мое имя спрашиваете.
— И десять спрошу, коли надо будет.
— Я ничего, спрашивайте.
— То-то! Чего у тебя ворот гимнастерки не застегнут? Фуражка на затылке еле держится.
Потянулся Григорий к пуговицам, смутился. Подобрел мастер: совестливый малый, хорошо.
— Ты теперь рабочий, — сказал Андриан Иванович, поправляя Антонову фуражку. — А рабочий должен быть аккуратным во всем. Слышал, что Максим Горький про рабочего человека сказал? Не слышал? Рабочий человек — это самая главная должность на земле. Понял? Ну, беги домой. В общежитии живешь?
Григорий кивнул головой и ушел.
Однажды завернул Андриан Иванович в общежитие. В комнате, где жил Григорий, ему не понравилось. Неуютно, грязно. Стены голые. Скатерть на столе рваная, в пятнах. Ковриков у коек нет. Позвал коменданта, поругался с ним. Потом и Григорию влетело: нечего ждать няньку, самим надо все делать. Потянул дверцу тумбочки, а она на одной петле висит. Вытащил из-под кровати чемодан, а он веревочкой перевязан, ни одной защелки не осталось.
— Ты что же, — хмурился Андриан Иванович, — ждешь, когда комендант за тебя сделает? Какой ты, к дьяволу, металлист, если такой ерунды сам не умеешь сделать?
На другой день Антонов стал к слесарям подлаживаться, чтобы они ему и защелки, и петлю для тумбочки сделали. Андриан Иванович тогда спросил Антонова:
— Сам не сумеешь, что ли?
Тот отмолчался. А через некоторое время прибежал белобрысый паренек:
— Андриан Иванович! Гришка палец оттяпал!
— Как оттяпал? Чего ты городишь?
— Молотком, Андриан Иванович.
В слесарке вокруг Антонова сгрудились ребята, подсмеиваются над ним. Нормировщица Нюра бинтует ему руку, а у самой по щекам слезы катятся. Парни и над ней подтрунивают. Покачал головой Андриан Иванович:
— Как же ты молоток-то держал, техник-механик?
Отчитал тогда Антонова, тот краснее волос своих стал. И все-таки сделал потом Антонов, что надо. Пусть немудрящие те штуки были, но понравилась мастеру настойчивость паренька. Золотое это качество в человеке.
А токарь из него дельный получался. Раньше своих ровесников норму выработки стал перекрывать. Прочно на ноги становился.
Всегда так: учишь человека, беспокоишься за него. Иной раз отчаяние берет. А становится он самостоятельнее, переваливает какую-то невидимую черту — из-под влияния уходить начинает. Грустно и радостно. Радостно потому, что новый рабочий человек родился, а грустно — отделяется от тебя самого какая-то заветная частичка…
В те годы скоростное резание только-только начиналось. В цехе станки большей частью поизносились, на них особенно не разгонишься. Помог тогда Андриан Иванович Григорию — станок отремонтировал, передачу увеличил. И Антонов первый рискнул перейти на скоростное резание. Получилось! Дальше — больше. И пошло! За ним другие потянулись — важно, как говорят, почин сделать. О скоростниках во все колокола зазвонили, со всех трибун их поминать начали, портреты в газетах напечатали. Закружилась тогда голова у парня, возомнил о себе. На друзей свысока поглядывать стал: вот, мол, я какой герой! Нормировщица Нюра, голубоглазая, с жидкими русыми косичками девушка, как-то пожаловалась мастеру: Григорий и здороваться перестал. Пройдет мимо и не взглянет. Рассердился Андриан Иванович — не только с девушкой, с другими так же вел себя Григорий. И устроил ему головомойку, да такую, что Григорий и ростом, кажется, меньше стал, веснушки на щеках побелели. После этого парень за семь верст обходил мастера, — обиделся, самолюбив был. Но, главное, понял тогда: нехорошо выше всех себя ставить. Честью гордись, успехами тоже, но зазнаваться нельзя. Самое это последнее занятие — нос кверху гнуть. И перед кем? Перед такими же, как сам! Шли годы. Однажды остановил Григорий мастера и, стесняясь, проговорил:
— Понимаете… Ну, как вам сказать? Женюсь я, Андриан Иванович. Вот какое дело…
Женится? Боже ты мой! Когда же он успел вырасти? Представительный такой стал: плечистый, в дорогом костюме, в галстуке. В штиблеты, как в зеркало, можно смотреться — блестят!
— Поздравляю! — сказал мастер. — В добрый путь, Гриша!
А позднее появилась Нюра. Кончик косы то расплетет, то заплетет — волнуется, голубые глаза потупила. Сказать что-то хочет, но стесняется.
— Знаю, доченька, все знаю, — пришел ей на помощь Андриан Иванович, привлек к себе девушку, поцеловал в голову, а у самого слезы на глазах.
— Вы придете? — спросила Нюра.
Как же он к ним не придет? Они ему что дети родные. И для них, сирот, он самый близкий человек, вместо отца и старшего товарища. Давно ли это было? Как будто недавно. А вот поди-ко ты — за это время Григорий и в заводском комитете поработал, и секретарем райкома комсомола был, выучился, сыновьями обзавестись успел… А Андриану Ивановичу думается, что это вчера было; пришел Григорий Антонов в цех, грудь нараспашку, золотой чуб из-под фуражки вывалился — ухарь ухарем!
Нет, уже много лет миновало, у жизни остановок не бывает. Сидит сейчас Григорий в президиуме, ладный такой, спокойный, сидит рядом с Николаем Николаевичем… Смотрит на них Андриан Иванович сквозь нахлынувшие слезы и думает: «Орлы… Мои, орлы… Мои…»