— Ты чего тут делаешь, Иваныч? — спросил он. Редактор стряхнул с плаща соломинки, протер глаза и как-то жалобно улыбнулся, потупился.
— А! — махнул он рукой. — Не стоит об этом.
— Ясно, — покачал головой Иван Максимыч. — Жена и теща? Знаю их. Иди-ка, брат, домой. Не ровен час простудишься.
…Сейчас, идя с полевого стана, Рогов до мелочи вспомнил последнюю ссору с женой. На сердце остался радостный след от хорошего взгляда Валиных глаз.
К вечеру он добрался до «Южного Урала». Махрова застал в правлении колхоза. Председатель приветствовал его шумно, а потом сказал:
— Здорово Лоскутова вы поскребли. Пора, давно пора, верно говорю.
— Не радуйтесь, — отозвался Рогов, усаживаясь у окна. — Боюсь, что и вам достанется.
— Эх, Рогов, Рогов, неуважительный вы человек: все шильцем норовите уколоть. Только мы стреляные воробьи. И грешные: кто мимо пройдет, тот камушек в нас бросит. Привыкли.
— Плохая привычка.
— Конечно, хорошего мало, что и говорить, — вздохнул председатель и, услышав стук, крикнул: — Да, войди!
Вошла Лена Огородникова. На ней было ситцевое платьишко. Жакет расстегнут, русые косы аккуратно сложены на голове. В осанке начавшей полнеть фигуры, в выражении лица, покрытого характерными пятнами, было столько независимости, гордости, всего того, чем силен счастливый человек, что Рогов залюбовался молодой женщиной. Он радостно приветствовал Лену.
— Вот что, Огородникова, — нахмурился Махров, навалившись широкой грудью на стол, — ты брось фортели выкидывать. Хватит. Поумнеть пора.
Лена оперлась на дверной косяк, левую руку спрятала в карман жакета, а правой доставала семечки и невозмутимо лузгала их. На Махрова смотрела насмешливо, словно бы говоря: «Ну, покричи, покричи, с утра не слышала». И это его взорвало. Он пообещал ее оштрафовать. На Лену угроза не подействовала. Тогда он крикнул, что снимет с доярок. Она повела плечом: «Подумаешь, страсти какие!» Махров побагровел, стукнул кулаком по столу и вынес окончательный приговор:
— Выгоню из колхоза!
Лена выпрямилась, резко одернула жакет, глаза ее потемнели в гневе.
— Мы тебя сами вышвырнем! Ишь, налил жиром шею-то! — зло сказала она.
Рогов подумал, что Махрова хватит удар: он потерял дар речи. А Лена повернулась и вышла.
— С-сукина дочь… — наконец выдавил Махров.
Через полторы недели состоялось заседание бюро райкома партии. Район по-прежнему заваливал хлебосдачу. После долгих споров Махрову объявили строгий выговор. Сомов предложил снять его с работы. Но вступился Лоскутов. Он сказал: закончится уборка, тогда можно вернуться к этому вопросу.
Махров вышел из райкома красный, как после бани, долго не мог отдышаться. Ему стало ясно, что наступает роковой день: придется держать ответ за свои дела. И самое страшное, что ответ-то придется держать не перед Лоскутовым, нет, а перед колхозниками. Об этом ему сегодня еще раз напомнил Рогов, рассказав членам бюро о жалобах колхозников на Махрова, поступивших в редакцию.
…Заседание продолжалось. Остались члены бюро. На повестке последний вопрос: персональное дело Рогова. Да, жена сдержала слово: она была у Лоскутова и делу дан ход. Говорил Лоскутов. Рогов слушал его, рисуя в блокноте бессмысленные завитушки, чувствовал на себе взгляды товарищей и краснел. Надо давать объяснения. Неприятно и тяжело. В Лоскутове ему было сейчас все противно: и горбатый с прожилками нос, и надменная складка у рта, и безукоризненно отутюженный китель, и сама манера говорить не спеша, растягивая слова и словно бы прислушиваясь к ним. «И говорит равнодушно, как о чем-то надоевшем и скучном», — с неприязнью подумал Рогов. Лоскутов не спросил у него ни о чем, не поговорил. Послал к жене инструктора «расследовать». Рогов покинул дом, бесповоротно, навсегда, и не мог знать, как «расследовалось» его, так сказать, персональное дело. Он, конечно, предполагал, что могли наговорить на него жена и теща.
Когда его спросили, он только сказал:
— Мне трудно говорить об этом, товарищи. Это очень сложно — вдруг не расскажешь. Одно для меня очевидно — нет у меня семьи, распалась… Проглядел. Прошу: разберитесь хорошо, прежде чем решать, и разберитесь не так, как разбирался Лоскутов. Спросите и меня. Я ведь тоже лицо заинтересованное, — криво усмехнулся Рогов и сел.
Члены бюро чувствовали себя неловко. Иван Максимыч примирительно сказал:
— Юрий Андреевич, а ведь в самом деле не годится так. И членов бюро не поставили в известность. Между прочим, старуху, тещу его, давно знаю — вздорная. Дочка, кажется, не лучше.
Лоскутов не согласился, упирая на то, что Рогов бросил жену с ребенком.
— Что ж, по-твоему, в ногах у нее ползать, плевки в душу принимать? — жестко улыбнулся Сомов.
Спор разгорелся.
Члены бюро голосовали против предложения Лоскутова объявить Рогову выговор. После заседания в кабинете никто не задержался. Рогову на прощанье крепче обычного жали руку. Сомов остановил редактора в коридоре, по-отечески похлопал по плечу:
— Не тужи, Иванович! Лоскутову не завидую, плохо его дело, скверное, хуже, чем у Махрова.
…Рогов брел на квартиру не спеша. Тяжело было на душе. Он вспомнил Лену Огородникову, ее застенчивого Бориса, вспомнил пробойного Костю-бригадира. Сколько их, таких славных, чистых, работящих на свете? Не счесть! С ними легко дышится, веселее живется. Среди них есть Валя Иванцова… Вдруг предстала она перед его мысленным взором такой, какой видел ее на полевом стане: склонившаяся над стенной газетой, с ослабевшей заколкой, которая еле-еле удерживала темную тяжелую косу. И Валин взгляд…
Рогов остановился, провел рукой по глазам, словно пытаясь снять пелену, которая мешала разглядеть настоящее счастье.
А ночь брела по земле по-осеннему густая, теплая, полная таинственных шорохов, удивительно непонятная и беззвездная.
ОБЫЧНЫЙ ДЕНЬ
Телефонный звонок разбудил Николаева в половине первого ночи. Пробираясь ощупью в коридор, где висел телефон, Николаев споткнулся о стул и выругался: «Выкину к чертовой матери этот телефон. Ни одной ночи не дает спокойно поспать». Впрочем, распрощаться с аппаратом Николаев собирался всякий раз, когда его поднимала с постели настойчивая сверлящая трель звонка, а это уже длилось несколько лет.
Взяв трубку, он сердито буркнул:
— Да.
— Вадим Сергеич? Это я, Воловиков. «Васькинский произвол» придется снять.
— Постой. Как снять? — Николаев окончательно проснулся.
— Кремнев был. Он настаивал.
— Кремнев прикажет тебе закрыть Америку, ты тоже мне звонить станешь? Печатать!
— Мое дело маленькое, — обиделся Воловиков. — Только вы позвоните Кремневу.
Николаев бросил на рычажок трубку. Закипело раздражение. Звонить? Чего он, этот Кремнев, отдает распоряжения через голову редактора? Не шуточное дело снять фельетон! Николаев взял трубку и вызвал квартиру Кремнева. Никто не отвечал.
Наконец в трубке что-то щелкнуло, зашипело, и знакомый баритон, только немного хрипловатый ото сна, произнес:
— Слушаю вас.
— Николаев говорит. Звонил сейчас Воловиков и передал, будто ты распорядился снять фельетон.
Кремнев после паузы насмешливо ответил:
— Туго же соображает твой Воловиков. Ведь мы же с ним толковали о фельетоне больше четырех часов тому назад.
— В конце концов редактор я, а не Воловиков. Он всего-навсего дежурный и то лишь на сегодня. Секретарю горкома это необходимо знать.
— Я подозреваю, что ты недавно поругался с женой. Иначе не стал бы ты поднимать среди ночи лишь для того, чтобы наговорить дерзостей.
— Странно у тебя получается!
— Обожди! Это во-первых. Во-вторых, никаких распоряжений я не отдавал. Просто усомнился в правдивости фельетона. Васькина-то я как-никак знаю немного. А уж если бы я решил твердо, я б тебе и сказал. Твой же Воловиков, видно, мучился, мучился над тем, как понять мои слова, потом испугался и давай тебе звонить. Вообще он трусоват, как я погляжу. Фельетон писал Ромашкин?