И о чужих картинах он хорошо говорил. О «Небе» Дубовского, о «Николае-чудотворце» Репина и т. д. Соберется публика разношерстная вечером около картины, а он рассказывает.
Публика очень пестрая собиралась. Помню такую сцену: какая-то дама из общества усиленно звала Н. Ге к себе на журфикс. Н. Ге согласился: «Вот кстати. Мы хотели собраться, так вот и соберемся у вас. Итак, друзья мои, встретимся, значит, там». Дама пришла в неописуемый ужас: многие из тех, кого Ге назвал «мои друзья», имели весьма-таки не салонный вид. Конечно, никто из друзей к даме не пошел.
Мне захотелось, чтобы ученики сходили посмотреть картину Н. Ге.
«Зачем это? – возмутилась Лидия Михайловна. – Что даст им картина? Господь терпел да и нам" велел?» – «Нет, такого вывода не сделают». Собрали человек десять учеников из наиболее развитых. Фунтиков тоже пошел. Картина произвела на рабочих впечатление. Тут и Н. Ге был.
Стал Фунтиков говорить о картине, и опять какими-то судьбами выплыли на сцену капиталист и рабочий, рабочее движение, социализм. Внешне это было нелепо, но внутренне, логически – осмысленно. И то, что хотел сказать Фунтиков, поняли и его товарищи, сочувственно поддержавшие его. У Н. Ге заблестели слезы на глазах, он взволнованно обнял Фунтикова и говорил, что он именно это-то и хотел сказать картиной. Ученикам он подарил снимки картины и надписал на каждом: «От любящего Ге». И позднее, когда учеников арестовывали по разным поводам, жандармы удивлялись, находя у них эти снимки с надписью.
Потом Ге говорил, что он хотел бы, чтобы его картина стала народным достоянием и была выставлена в какой-нибудь галерее, которая будет посещаться массами.
Я видела эту картину потом в Женеве. Одиноко и никчемно стояла она в зале, и недоуменно смотрели на нее проходящие в шляпах и перчатках. И мне было обидно. Я вспомнила ту обстановку, в которой видела эту картину, вспомнила своих учеников.
Мы водили каждую весну учеников на передвижные выставки в Эрмитаж, и их меткие замечания, их реализм заставляли глубже понимать многие произведения. Быстро ухватывали они всякую фальшь, неточность в отображении, проходили презрительно мимо картин из господского быта, подолгу стояли перед ландшафтами, изображавшими лес, болото, луга, равнодушно проходили мимо крымских видов, нравились им исторические картины, в картине искали содержания.
Я сказала уже выше, что облик школы к 1894–1895 гг. изменился. В революционных рабочих кругах она стала пользоваться хорошей славой. В нее стали приезжать даже рабочие из других районов. Так, ко мне в группу по воскресеньям «из-за географии» приезжал рабочий с Путиловского завода. Приходилось наблюдать, как приедет с осени паренек, входит в класс, крестится на иконы, за географией читает новый завет, а к весне, смотришь, вечером идет уже с кем-нибудь из организованных и, застенчиво улыбаясь и прижимая книжку, говорит: «Я сегодня на занятия не приду: мы с ним к товарищу идем», и глаза договаривают: «В кружок».
Рабочие в то время преследовались за всякое слово, говорившее об их развитии. У меня в группе был ученик Бакин, молодяга, хотя уже женатый человек. Необыкновенно способный. Был он мюльщиком у Максвелля. Изнурительная это работа – бегай по мокрому полу от машины к машине и на ходу перевязывай рвущиеся нити. И вот перевели Бакина с одной работы на другую, увеличили число машин, за которыми надо следить. Пошел Бакин объясняться с управляющим. Управляющий у Максвелля был сволочь невероятная, гнул рабочих в бараний рог, у него в конторе плеть висела, и когда говорил он с рабочими посерее, только что приехавшими из деревни, пускал ее в ход. Вот Бакин и стал ему объяснять, что раз ему теперь надо следить за большим числом машин, интенсивность труда увеличивается, – значит, нужно и жалованье увеличить. Мы как раз незадолго перед этим в группе говорили о ручном и машинном труде, об эксплуатации рабочих и об интенсивности труда.
Не только мы, учительницы-марксистки, понимали, что значит, когда рабочий владеет такими терминами, как «интенсивность труда», – понимал это и максвеллевский управляющий. Бакина тотчас же разочли и отправили в участок, а оттуда выслали на родину по этапу.
Десяток лет спустя я встретилась с ним как-то на улице. Он был булочником, сознательным участником рабочего движения; хорошо так мы с ним поговорили.
Не все могли спокойно смотреть на такие вещи. У того же Максвелля работал некий Точилов. Упорно искал он «бога», уходил в штундисты, потом был еще в какой-то секте. Осенью он обычно появлялся в школе, переходя из группы в группу, и, не найдя того, что хотел, бросал занятия. Наконец, он попал в группу Лидии Михайловны Книпович и остался. Весной он писал ей: «Всю жизнь искал бога, а на пасхе узнал от Рудакова (другого ученика), что бога вовсе нет, и так легко стало: потому нет хуже, как быть рабом божьим, – на людей-то управу можно найти».
Тогда не было рабочих организаций, не было массового рабочего движения. Точилов решил действовать в одиночку. Летом ударил ножом в бок мастера, издевавшегося над рабочими. Потом, в тюрьме уже, он стал социал-демократом. Был суд. Мы с Лидией ходили на суд. Максвелль сумел подобрать достаточно свидетелей против Точилова: двух мастеров, управляющего, старого несознательного рабочего, – но как жалки были их выступления по сравнению с мужественной речью Точилова!
В последний год моих занятий в школе мы осенью произвели своеобразный опыт. Выискали в уставе Технического общества, что при постоянных курсах могут читаться лекции по отдельным предметам. В Смоленских классах наряду с вечерне-воскресной школой были и технические курсы. При них-то мы и хотели поставить лекции. Вывесили объявление, и несколько воскресений подряд в большом классе шли пробные лекции. Каждый лектор объяснял, какой предмет он собирается читать, и тут же давал пробный урок. Затем рабочие записывались – кто на какой предмет хотел. Больше всего записалось на географию Европы, которую разрекламировала вовсю Зинаида Павловна Кржижановская, и на геометрию, которую должен был преподавать Я. П. Коробка. Но ни того ни другого не утвердили. География Европы была заменена географией России, которую вела я. Ученики были на подбор, и о многом мы с ними говорили. Потом все в разные сроки были арестованы, все вошли в движение. Мы по вечерам обычно запирали парадную дверь на ключ, оставляя открытым лишь черный ход, и таким образом бронировались как от могущего внезапно приехать инспектора, так и от непрошеных посетителей.
Внутреннюю охрану ученики взяли на себя. «Сегодня ничего не говорите, – предупреждает кто-нибудь из учеников, – новый какой-то пришел, не знаем его еще хорошенько, в монахах, говорят, ходил». И не только меня предупреждали ученики. «Черного того берегитесь, – говорит Лидии Михайловне Книпович пожилой религиозный рабочий, – в охранку он шляется».
В конце концов мы знали все, что делается на тракте: какая партия ведет работу в рабочей массе, как рабочие к ней относятся, как на нее реагируют, что им в ней нравится, что не нравится. Когда стали выходить листки, мы получали через школу, – ничего даже не спрашивая, – самые подробные сведения о том, как они были распространены и какое впечатление произвели.
Прасковья Францевна Куделли была учительницей городской детской школы. У себя в школе она организовала кружки рабочих. Раз она позвала меня и Лидию Михайловну на заседание кружка. Пришло человек 15 наших самых развитых рабочих. У Прасковьи Францевны – незаурядный пропагандистский талант. Она провела блестяще занятие по истории, опираясь на работу самих учеников. Я мало видала таких талантливых руководителей занятий. Но в то время Прасковья Францевна не была еще марксисткой, и мы с Лидией развели воркотню в отношении содержания беседы. Следующее занятие должно было быть посвящено 8-часовому рабочему дню. Но оно уже не могло состояться. В школе был сделан обыск, и Куделли и Самохина уволены со службы.
Через школу же собирали мы сведения о порядках на фабриках и заводах. Так были собраны сведения для № 1 «Рабочего дела», который готовил к выпуску «Союз борьбы» и который был уже в готовом к печати виде захвачен жандармами.