План этого дворца был спроектирован в Японии и строили его специально вывезенные оттуда японские рабочие. Все убранство дворца — ковры, мозаика и обстановка — было также вывезено да Японии, и хранители дворца до сих пор с изумлением вспоминают о странных маленьких смуглых молчаливых существах, целыми днями трудившихся над резьбой небольших деревянных плиточек, из которых они затем выстроили крошечный чайный домик наподобие пагоды; этих резных плиточек было столько, что один человек не смог бы их пересчитать за целую неделю.

Перед выездом вся компания еще раз позавтракала свежей олениной, флоридскими перепелками и форелью, и затем все отправились на охоту.

Наиболее предприимчивые молодые люди пошли выслеживать оленей по следам на снегу, остальные поджидали на берегу озера; тем временем егеря спустили в горах собак. Травля оленей собаками запрещена законом, но Берти признавал только собственные законы; да к тому же в худшем случае это грозило лишь небольшим штрафом, который наложили бы на егерей.

Охотники согнали к самой воде около десятка оленей, и так как в каждого оленя стреляли по крайней мере раз двадцать, все были в большом оживлении. С наступлением сумерек возбужденные и довольные гости вернулись в замок и провели вечер у пылающего камина, рассказывая о своих приключениях.

Они провели в «лагере» у Берти два с половиной дня. На второй день был праздник Благодарения. За обедом подали традиционную индейку, подстреленную Берти еще за неделю до этого в Виргинии. После обеда перед гостями выступала специально привезенная накануне вечером из Нью-Йорка театральная труппа.

А на следующий день вся компания покинула замок и поехала на станцию к ожидавшему ее поезду.

Утром, по возвращении в город, Элис получила от миссис Уинни Дюваль записку с приглашением на обед и на лекцию Суоми Бабубанана, который должен был рассказать им о перевоплощениях душ. Они отправились туда, хотя дело не обошлось без протеста со стороны старой миссис Монтэгю, которая заявила, что это «еще хуже, чем Боб Ингерсолл».

А вечером они должны были ехать на бал к миссис Грэффенрид, которым открывался зимний сезон. Это было значительным событием в жизни общества. Монтэгю так закрутился, что у него не было времени об этом задумываться, но зато у Рэгги Мэн и у самой миссис де Грэффенрид одна подготовка бала заняла несколько недель.

Монтэгю приехали в особняк на Риверсайд, отделанный в мавританском стиле, который был теперь превращен в настоящие джунгли тропических растений.

По просьбе Рэгги они прибыли пораньше, и он представил их миссис де Грэффенрид — высокой худощавой даме с увядшим, чрезмерно накрашенным лицом. Ей было уже лет пятьдесят, но, как все светские женщины, она гримировалась под тридцатилетнюю. Однако в самый последний момент произошли, видимо, какие-то неполадки: на лбу у нее выступили крупные капли пота, и Рэгги, который обещал им показать призы за котильон, не смог этого сделать за неимением времени.

Было приглашено около ста пятидесяти человек. Ужин сервировали в огромном зале на маленьких столиках; после ужина, пока убирали столики и устраивали зрительный зал, гости разошлись по дому.

Труппу одного из театров на Бродвее было приказано после окончания спектакля погрузить в экипажи и к двенадцати ночи доставить в особняк миссис Грэффенрид, чтобы актеры повторили здесь свое представление. Монтэгю, случайно оказавшийся около актеров, заметил, что гости, собравшиеся в зале, оставили слишком мало места для сцены. Распорядителю пришлось разместить актеров в маленькой, смежной с залом приемной; но миссис де Грэффенрид набросилась за это на распорядителя, не уступая в ругательствах заправскому драгуну, и растерявшимся актерам предложили немедленно перейти в зал.

Но это было как бы зрелище из-за кулис, а Монтэгю полагалось смотреть из зрительного зала, и он переключил свое внимание на сцену. Давали «музыкальную комедию» вроде той, которую он видел накануне; только в тот вечер сидевшая возле него сестра Берти Стьювесента без умолку болтала. Теперь же его никто не отвлекал, и он мог посмотреть весь спектакль.

Пьеса была очень популярная; она шла уже долгое время, и в газетах писали, что автор получил с нее около двухсот миллионов дохода. Сейчас спектакль разыгрывался перед аудиторией, состоящей из самых богатых и влиятельных людей в столице, и все они смеялись, аплодировали и, очевидно, веселились от души.

Называлась эта пьеса «Камчатский калиф». Ни о какой фабуле в ней не могло быть и речи. Калиф имел семнадцать жен, а какой-то американец-барабанщик хотел продать ему восемнадцатую, но в сущности рассказывать обо всем этом незачем, потому что из этого ровно ничего не последовало. В пьесе не было ни одного персонажа, наделенного хоть сколько-нибудь определенным характером, ничего похожего на реальные человеческие чувства; не произошло ни единого события — во всяком случае ни одного такого, которое оказалось бы чем-то связанным с другим. Каждое явление было обособленным и отрывочным, подобно судорожным подергиваниям на лице идиота. Таких действий и явлений в пьесе насчитывалось великое множество. Словно по сигналу, всеми одновременно овладевало это состояние идиотских подергиваний. Люди метались, кричали, хохотали, издавали какие-то бессвязные восклицания; актеры все время были взбудоражены и неистовствовали без всякой видимой причины и смысла. Поэтому, глядя на сцену, вы видели в них не действующих лиц, а лишь актеров с трагической участью: голод вынуждал мужчин и женщин раскрашивать лица, наряжаться и, выйдя на сцену, топать, плясать, прыгать из стороны в сторону, вертеть руками, строить гримасы — одним словом, всячески проявлять свою «жизнерадостность.

Костюмы актеров были двух категорий: одни — фантастические — должны были изображать Восток, другие — своего рода reductio ad absurdum [14] последнюю моду. Главный герой пьесы носил аккуратный, «с иголочки», модный костюм для улицы и важно выступал, вертя в руках тросточку; его актерский аксессуар состоял из небрежно-развязных мин преуспевающего человека и непрестанных подмигиваний, имеющих целью тонко намекнуть на то, что в нем таится лукавый сатир.

Героиня спектакля переодевалась по нескольку раз в каждом акте, но во всех ее костюмах неизменно сохранялись обнаженные руки, грудь и спина, юбочка выше колен, яркие шелковые чулки и туфли на каблуках по крайней мере в два дюйма высоты. При каждом удобном случае она делала небольшой пируэт, во время которого обнажалась верхняя часть ног, окруженная массой кружевных оборочек. Человеку свойственно довершать воображением все не раскрытое до конца. Если бы эта женщина вышла на сцену просто в одном трико, она вызвала бы так же мало интереса, как реклама в журнале дамского белья; но это то и дело повторяющееся неполное обнажение тела слегка интриговало. Оркестр в перерывах наигрывал какой-нибудь «судорожный» мотив, и две «звезды» выводили гнусавыми голосами куплеты, выражающие пылкую страсть, а герой в это время обнимал героиню за талию, танцевал с нею, кружился, раскачивал ее во все стороны и наконец, запрокинув ее назад, глядел ей в глаза; все эти движения туманно намекали на сексуальные отношения. К концу последнего куплета на сцене, плавно выступая, появились накрашенные хористки, одетые в самые разнообразные костюмы, но все соответствующего цвета, с соответствующим образом обнаженными ногами. Ни единого мгновения не постояли они спокойно, и если не танцевали, то все время покачивались из стороны в сторону, вертели ногами, кивали головой и вообще всеми возможными способами проявляли свою «оживленность».

Но Монтэгю был поражен не столько внешней непристойностью, сколько самим текстом пьесы. Все диалоги были что называется «с перчиком», иначе говоря, полны намеков на то, что между актерами и публикой существует тайное согласие, как бы договоренность в отношении к пороку. Было бы, пожалуй, ошибкой утверждать, что пьеса не имела никакой идеи; идея в ней несомненно была, на ней-то и зиждился весь интерес публики. Монтэгю старался проанализировать и как-то сформулировать эту идею. Существуют определенные жизненные принципы — можно сказать, аксиомы морали,— которые сложились в результате человеческого опыта на протяжении многих веков; от их наследования зависит продолжение человеческого рода. А люди, сидевшие здесь, бок о бок с ним, не то чтобы сомневались в этих принципах или оспаривали, отрицали их,— нет, они просто не желали их признавать. И это стало для них аксиомой, чем-то таким, о чем, по их понятиям, заявлять прямо было бы просто банальным, а остроумно и модно было делать вид, что все само собою разумеется. Среди этой публики были пожилые люди, семейные мужчины, женщины, юноши и молодые девушки; и все они буквально надрывались от смеха во время разговора между героем и героиней пьесы о какой-то замужней женщине, которую бросил любовник, женившись на другой.

вернуться

14

Доведенный до абсурда (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: