С этого момента средний обыватель был вынужден проявлять еще большую сдержанность в вопросах политики. Это он, однако, перенес безболезненно и считал, что, в. конце концов, дела не так уж плохи.
В кругах старых военных объединений и солдатских союзов — повсюду, где втихую тосковали по временам, когда молодежь знала, что такое дисциплина, и подвергалась подобающей военной шлифовке, царило истинное воодушевление. Пришло, наконец, время покончить с распущенностью! Мой полковой союз также отпраздновал на торжественном вечере «национальное восстание» и «воссоединение старых солдат с молодой Германией». [118]
Впервые после многих лет я увидел поседевшего генерала фон Чирски. Как и тогда, во время последнего парада старого полка, его все еще торчавшие пиками кайзеровские усы были орошены слезами. На сей раз это были слезы радости. На протяжении всего вечера он не скрывал своих заветных помыслов и все время подымал тост за одиноко проживающего в Доорне верховного главнокомандующего, «которому мы сохраняем непоколебимую верность».
Я пришел на вечер, но ожидал, что он пройдет совсем по-другому. Особенно потряс меня мой дядя, которого я считал более или менее благоразумным. Он произнес восторженную речь, прославляющую Гинденбурга и Адольфа Гитлера как спасителей Германии.
Удрученный, возвращался я домой. Голову сверлила мысль: только самые глупые телята сами выбирают своего мясника.
Даже майор Маркс, распрощавшийся с нами без церемоний, на мой вопрос о его нынешнем настроении заявил:
— Возможно, очень хорошо, что все произошло именно так. Надо же, в конце концов, навести порядок железной метлой.
Правда, в высших сферах слияние старой и новой Германии проходило не так гладко. Во время факельного шествия 30 января оба «спасителя нации» демонстративно появились перед своими ликующими сторонниками на разных балконах. Своим коричневым батальонам новый рейхсканцлер Гитлер заявил:
— Дайте мне четыре года — и вы не узнаете Германии.
«Старый господин» находился в нескольких сотнях метров от него. Он молча принимал парад; его определенно больше радовали стальные шлемы, чем выглядевшие по-иностранному коричневые кепи, мелькавшие внизу. Он хорошо знал, что едва ли проживет более четырех лет. Адольф Гитлер, разумеется, знал это так же хорошо.
С трудностями встретилась и хитрая Черно-Бурая Лиса. Ему всегда удавалось успешно объединять политику с деловыми операциями. Наряду с многочисленными постами в наблюдательных советах, которые он занимал, Гугенберг был также главным акционером крупнейшего немецкого киноконцерна УФА. Как раз в это время УФА закончил работу над патриотическим боевиком под названием «Моргенрот», который превозносил героизм «наших голубых парней» — немецких подводников времен первой мировой войны. Гугенберг вбил себе в голову, что премьера этого фильма должна стать первым государственным актом нового режима. В связи с премьерой кабинет «национальной концентрации» должен был впервые в полном составе показаться перед общественностью в почетной ложе. [119]
На премьеру были приглашены и мы, представители отдела печати. Уже на протяжении нескольких дней ходили слухи, что фюрер не позволит Черно-Бурой Лисе использовать себя в ее целях. Но ничего определенного никто не знал. Поэтому мы напряженно сидели среди избранного общества в партере театра «Капитоль» у Ам Цоо и смотрели на почетную ложу, где юлила Черно-Бурая Лиса. Один за другим явились фон Папен, Зельдте, граф Шверин-Крозик, барон фон Нейрат и большинство новых министров. Затем в ложе уселся увешанный орденами генерал фон Бломберг. Наступила тягостная пауза. Потом погасили свет и занавес поднялся. Адольф Гитлер не явился.
На следующий день Вальтер Функ, преемник майора Маркса и с 31 января начальник отдела печати, передал нам для публикации заметку. Она сообщала о вчерашней премьере фильма «Моргенрот». В ней говорилось, что фильм служит лишь прославлению офицерской касты и не оценивает достойно подвиги рядового состава. Это был типичный метод нацистской демагогии, целью которой было внушить широким массам, что бонзы «Третьей империи» являются истинными борцами против реакции и действительно желают добра народу.
Наш новый шеф Функ был личностью, казавшейся очень странной в среде традиционного чиновничьего аппарата. Это был спившийся журналист. Одно время он работал в «Берлинер берзенцейтунг», однако был уволен оттуда несколько лет назад за лень. Затем, используя свои связи с финансовыми и биржевыми кругами, он сумел «заслужить шпоры» у нацистов.
У Функа был солидный живот; из-под опухших век окружающих сверлили его стеклянные слезящиеся глаза. Обрубленные, часто не связанные друг с другом слова, вырывавшиеся из его слюнявого рта, были отмечены несмываемой печатью диалекта, характерного для окраинных районов Восточной Пруссии. Гинденбург, к которому Функ теперь ежедневно являлся с докладом, очень скоро дал ему кличку «Мой породистый тракен». [120] К регулярной, усидчивой работе Функ был неспособен. Мы никогда не знали, где он находится; за своим письменным столом он обычно не выдерживал более двух часов. Приглашая к нему английских и американских корреспондентов, я заблаговременно подымал на ноги нашего служителя Мелиса, который и а старости лет быстро овладел искусством приготовления коктейлей. Сам Функ по-прежнему предпочитал солидное старомодное хлебное вино, которым он угощал и своих немецких посетителей.
С первых же дней нам, референтам по иностранной прессе, пришлось столкнуться с нововведением. Оно повлекло за собой увеличение количества бумаг на наших столах. Каждое утро нам приносили большую кипу стенограмм с записями телефонных разговоров, которые вели иностранные корреспонденты на протяжении последних двадцати четырех часов. Было неприятно, что часто таким путем приходилось знакомиться с самой интимной стороной их жизни. Корреспондентов, которым я доверял, я предупредил об этом.
Однако никаких существенных изменений в наших порядках не произошло, если не считать, что отныне нам приходилось терять очень много времени на пустую болтовню, так как отдел часто посещали нацисты, желавшие получить информацию. К числу самых частых и влиятельных посетителей, с которыми мне отныне пришлось иметь дело, относился длинный неуклюжий детина с баварским акцентом — типичный представитель богемы, обычно встречающейся лишь в кафе, — фон Швабинг. Это был известный под именем Пуци отпрыск мюнхенского художественного издательства «Ханфштенгль». На протяжении десятилетий это издательство снабжало мир «молящимися Христами» и другими подобными благочестивыми картинками. В дни моего детства они десятками висели во всех комнатах для гостей в Лааске.
После неудачного «пивного путча» в 1923 году Пуци долгое время прятал в своей мюнхенской квартире Адольфа Гитлера, которого разыскивала полиция. Тем самым он завоевал его дружбу. Пуци был артист-неудачник. Он неплохо играл на пианино и, как сам рассказывал мне, ночи напролет развлекал в имперской канцелярии мучимого бессонницей «фюрера», наигрывая ему попурри из мелодий от Рихарда Вагнера до Франца Легара. [121] В эти дни, рассказывал он, Адольфу Гитлеру больше всего нравился только что появившийся новый боевик, начинавшийся словами: «Как бы я жил без тебя». Я подозревал, что, слушая эти слова, Гитлер думал о немецком народе. Ответ народа, по моему мнению, должен был бы, вероятно, звучать так: «Гораздо лучше, чем с тобой!»
Поскольку Пуци долгое время жил в Америке и бегло говорил по-английски, Адольф Гитлер назначил его своим личным советником по вопросам англо-американской прессы. В действительности же Пуци имел о ней очень слабое представление и часто приходил ко мне за материалами.
У других референтов отдела печати по иностранной прессе коричневые посетители отнимали меньше времени, ибо в соответствии со своей расовой теорией Гитлер считал беседы с представителями негерманских наций, прежде всего Франции, гораздо менее важными, чем встречи с родственными по крови англосаксами. Удалось бы только объединиться с ними, так думал он, тогда можно будет совместными усилиями прибрать к рукам весь остальной мир.