Стрельба с нашей стороны продолжалась долго, пока около десяти часов утра над замком не был поднят белый флаг. Портал открыли, и мы победоносно ворвались в дворцовый двор. Со всех сторон нас обступили матросы; они сдавали нам оружие, которое мы складывали по углам. Но что же будет дальше? Мы не завтракали и ощущали сильный голод. Матросы рассказали нам, что в нескольких залах дворца они нашли большие запасы печенья и шоколада, которые, видимо, были сделаны императрицей. Мы, только что стрелявшие друг в друга, отправились за кайзеровскими сластями и вскоре завязали мирный интересный разговор. Эти сцены братания внезапно прервал приказ: «Занять огневые позиции у окон!». Приказ, разумеется, относился только к нам — победителям. Безоружные матросы заклинали нас не стрелять в земляков. Мы бросились к окнам. То, что я увидел, было потрясающе. Как черный поток, неслась по Люстгартену необозримая толпа. Она надвигалась на нас. Казалось, на ноги были поставлены миллионы жителей Берлина. Толпа смела цепь наших постовых на мостах, ведущих к острову. Уже издалека до нас доносились проклятья явно в наш адрес: «Кровавые собаки!», «Слуги палачей!», «Бей их!» «В клочья их!». Нас охватил страх. Начались споры. Неужели мы будем стрелять? У каждого из нас были родные, друзья или знакомые в Берлине. Мы не могли заставить себя стрелять. Безучастно мы ожидали своей судьбы. Толпа беспрепятственно ворвалась во дворец. Теперь пленными оказались мы, разоружать начали нас.

С десятком своих солдат я беспомощно стоял во дворцовом дворе, окруженный возбужденно жестикулирующей толпой. Пошел снег. С каждой минутой положение становилось все более критическим. На подоконник перед нами вскарабкался маленький не очень молодой человек. Это был странный тип с взлохмаченными волосами, в гражданской одежде, но в гусарских штанах и матросской бескозырке. Он призывал к расправе над нами, с каждым словом приходя все в большее возбуждение. Заметив мои серебряные погоны, он начал обращаться непосредственно ко мне.

— Такие сопляки, как ты, — кричал он, — пригодны лишь для того, чтобы вешать их со всеми их цацками на рождественскую елку! Чего ты уставился? Мы тебе еще сегодня покажем, где раки зимуют! [25]

Пока меня еще никто не трогал; поэтому я вздрогнул, когда на мое плечо неожиданно легла чья-то рука. Обернувшись, я увидел одного из матросов, с которыми я незадолго до этого обменивался шутками в зале, где мы поглощали кайзеровский шоколад. Ему было около девятнадцати лет — столько же, сколько и мне.

— Слушай, — шепнул он мне, — смывайся! Иначе для тебя дело кончится плохо. Мне было бы очень жаль, так как ты, собственно говоря, хороший парень.

— Как же это сделать? — спросил я его.

— Подожди, — сказал он. — Постой здесь, я попытаюсь выяснить, чем тебе можно помочь.

Он исчез и через несколько минут явился со своими друзьями. Они окружили нас, улан, и один из них грубо скомандовал:

А ну, топай, куда приказывают!

Оратор-фанатик, стоявший на подоконнике, бесспорно был уверен, что нас сейчас запрут в какой-нибудь темный подвал. У меня несколько отлегло от сердца, когда мы беспрепятственно вышли за ворота, которые несколько часов назад были столь успешно взяты штурмом. Улан Морман споткнулся при выходе о все еще лежащую там кучу — остатки разбитого кайзеровского орла — и сильно ушиб колено. Двое подхватили его, помогая пройти через плотную толпу народа, обрушившуюся на нас с гневными возгласами:

— В Шпрее собак! На фонарь их! К черту этих свиней!

Мой матрос сделал все, что мог, чтобы утихомирить толпу.

— Эти парни еще несознательные, — успокаивал он собравшихся. — Они только с фронта, их обманули! Они не имели никакого понятия о том, что здесь по-настоящему творится!

Мы долго ждали, пока к станции Бёрзе подошел первый поезд, идущий в Потсдам. Все это время мой приятель искренно пытался разъяснить нам, что происходит в Берлине. Многого я тогда не понял, однако после этого все же начал воспринимать внешний мир несколько по-иному, чем до сих пор. В этот момент я дал себе клятву: никакой Чирски, никакой Эберт не принудят меня больше к участию в подобных уличных боях против своего народа! [26]

Когда поезд отошел, я помахал своему матросу рукой и подумал о себе: «Почему же ты, свинья, даже не спросил его имени и адреса?». Я бы охотно сохранил с ним связь, ибо это был, бесспорно, приличный парень, у которого я кое-чему мог поучиться.

Это событие оградило меня на всю жизнь от ненависти к коммунистам.

Уже в этот вечер не только я, но и все наши офицеры — целые и невредимые — сидели за круглым столом в казино на Егераллее. Толстый Кригсхейм извергал ругательства: у него отняли меховую шубу. У графа Шиммельмана стояли слезы на глазах: ему казалось позорным, что его вынудили срезать погоны. Но если не считать отдельных пустяков, то ни с кем ничего серьезного не случилось. Тем не менее все рассказывали друг другу потрясающие истории о зверствах.

Рассказывали, что у многих офицеров были отрублены пальцы, а сами они брошены в Шпрее, что многие растоптаны толпой или же убиты другим столь же зверским способом. Причем все это, мол, происходило с незнакомыми офицерами, все эти события относились к другим воинским частям. Всем этим историям безоговорочно верили; офицеры произносили страшные клятвы мести. Я был самым молодым в этой компании, и меня они никогда еще не принимали всерьез. Поэтому я мог позволить себе высказать некоторые сомнения. С этого вечера в кругах гвардейской кавалерийской дивизии за мной прочно укрепилась кличка «красный Путленок».

Патриархальный помещик

Домой, в Лааске, я прибыл своевременно, к рождеству. Впервые за два года вся наша семья вновь собралась в большом зале вокруг рождественской елки, на которой горели свечи. Пламя отражалось тысячами огней в хрустальных стеклах широкой двери, которая вела в зимний сад. Здесь, как всегда, зеленели темные плотные заросли пальм и тропических растений. В огромных зеркалах стиля ампир, висящих между тремя окнами, которые вели на террасу, я вновь видел знакомые портреты своих предков. Они глядели с противоположной стены из овальных золоченых рам, одетые в свои старомодные костюмы, в чепцах, жабо или в форме наполеоновских времен. [27] Из полутемной музыкальной комнаты, расположенной рядом, раздавались нежные звуки пианино. Это играла мать. То были свойственные только ей звуки, которые, как я помню с детства, всегда заполняли помещения нашего замка в Лааске.

Тяжелым сном казались переживания последних дней. Были забыты годы, которые я провел в грязи волынских болот, выветрились из памяти отвратительные сцены, которые мне пришлось видеть во время боев в Финляндии. Я вновь оказался в мирной обстановке прекрасного родного дома.

Как обычно, перед ужином в большом зале над холлом состоялось вручение подарков детям батраков, и, как прежде, сюда собралась почти вся деревня. Люди восторженно встречали друг друга, пожимали руки, а кое-кто даже всплакнул.

— Ну и выросли же вы, — сказал мне старый Рикель Грагерт, у которого во всей верхней челюсти осталось только два зуба. — Зато теперь вы будете опять дома и поможете родителям.

— Посмотрим, посмотрим, — уклончиво ответил я. Действительно, вырос я здорово. В этом отношении Рикель был, безусловно, прав. Мои старые костюмы жали мне повсюду. Однако оставаться теперь дома и, может быть, играть при отце роль управляющего — этого я не мог и не хотел обещать доброму старику.

На время, однако, я мог забыть об этой щекотливой теме, так как праздничные дни протекали в совершенно спокойной обстановке. Никто из нас не говорил о сельском хозяйстве, выборе профессии и даже о революции. Но затем наступили будни. Во время поездок по зимним полям или обходов теплых коровников отец все чаще и чаще начал задавать мне каверзные вопросы. Он не стеснялся даже бросать мне упреки:

— Ты сейчас едва ли в состоянии отличить корову от быка.

Отец выдумал своеобразную связь между сельским хозяйством и революцией:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: