Сутки, которые мы провели на отдыхе на Мельнице, прошли очень весело. Паненки – племянницы ксендза, разглядывая нас, глазам своим не верили, что офицеры-христиане могли командовать таким "бардзо фантастичным и экзотическим вуйскем". Из всех окон за горцами следили, скрываясь за занавесками, с жутью и горячим любопытством женские глаза. Воображаю, в каком виде докатились в это глухое галицийское местечко вести о "диких региментах", с такими невероятными прикрасами ходившие по Австрии и Германии.
За обедом и ужином нам приходилось в разговорах с хозяевами по мере сил защищаться от обвинений в кровожадности, объясняя им, что представляет собой в действительности Туземная дивизия. Оказалось, что наши гостеприимные амфитрионы имели, несмотря на наружно культурный вид, самые дикие понятия о России, уж не говоря о Кавказе и Сибири. Защиту кавказских интересов взял на себя, как абхазец, Шенгелай, я же взялся за исправление в местечке репутации Сибири. Не помню, что именно рассказывал о Кавказе мой приятель, я же не поскупился в описании высокой сибирской цивилизации и договорился до того, что в сибирской тайге просвещение распространено так, что медведей привязывают в трактирах, а соболя желают доброго вечера охотникам.
Во время ужина быстроглазая и стройная служанка пристально нас всех разглядывала широкими, полными любопытства глазами, причём особенное впечатление произвёл на неё огнеглазый и черноусый осетин Агоев. Он со своей стороны всё время косился на горняшку, многозначительно покручивая длинный ус. Выступление из Мельницы произошло внезапно, по тревоге, на заре, и из всей семьи хозяев нас провожала лишь одна Зося, обнимавшая Агоева, со следами счастливой любви на лице.
Вечером, после перехода, мы остановились в каком-то фольварке, где наша сотня получила различные наряды. Мне со взводом досталось идти в прикрытие к тяжёлой батарее. Выступив из деревни, мы больше часа шли в полной темноте куда-то в тыл. Дорогу нам показывал проводник-артиллерист. Под конец, когда с фронта перестал доноситься ружейный огонь и только глухо погромыхивала артиллерия, я усумнился в проводнике.
– Да ты дорогу-то хорошо знаешь?
– Помилуйте, ваше благородие, чай мы на этой позиции уже два месяца проживаем.
– Ну, брат, удобная у вас позиция, ведь мы уже вёрст десять от фронта отъехали.
– Так точно.
Достигнув какой-то большой деревни, мы остановились у её околицы перед тёмной хатой, в которой, как мне объяснил проводник, жили офицеры его дивизиона. На мой вопрос, может ли меня принять его командир, заспанный денщик ответил:
– Так что все господа офицеры сплять.
Расседлав коней, мы завернулись в бурки и улеглись на сене под навесом. Рано утром меня разбудила пронизывающая сырость тумана, закрывавшего землю до вершин деревьев. Когда через полчаса его разогнало взошедшее солнце, я увидел большой огород, закрытый с трёх сторон старыми вербами, а с четвёртой длинной хатой и хозяйственными строениями. Под вербами, в кустах, стояли попарно четыре длинных пушки, уставивши высоко в небо дула, закрытые кожаными чехлами. Тела их блестели от росы, кругом же никого не было, кроме дремавшего часового, хотя деревня уже проснулась и по улицам слышались мычание и блеяние овец. Деревня была не тронута ещё войной, и в ней текла мирная жизнь.
Заинтригованный такой мирной картиной, я пошёл к хате, разыскивая невидимых артиллеристов. В разбитом окошке был приклеен хлебным мякишем заглавный лист "Огонька", из-за которого слышался солидный храп. Мне навстречу вышел из хаты и отдал честь распоясанный и заспанный солдатишка, по-видимому, командирский денщик.
– Послушай-ка, кавалер, – остановил я его, – где начальство ваше?
– Воны сплять и будить не приказано.
– Ну, брат, удобно же вы воюете здесь.
– Живём ничего, ваше благородие.
Я вернулся к своим горцам, которые заинтересовались орудиями и, окружив их, перекидывались гортанными словами, пересмеиваясь по поводу мирной артиллерийской позиции. Часам к 8 утра из халупы вышел артиллерийский капитан, посмотрел на небо, потянулся и зевнул, щёлкнув по-собачьи зубами, но, увидев меня, не закончил этого движения и принял военный вид. Я подошёл к нему и представился. Капитан с большим интересом оглядел меня и всадников и любезно пригласил напиться с ним чаю. В душной хате, на неубранных походных койках, сидели и лежали три офицера, вставших при нашем входе.
– Вот, господа офицеры, – сказал им капитан, – хорунжий прибыл к нам в прикрытие.
– Не хорунжий, господин капитан, а корнет Туземной дивизии, – поправил я его, – только извините меня… от кого же вас здесь прикрывать. Здесь вы от фронта больше десяти вёрст.
– Ну, всё же… неровен час.
– Простите ещё раз за нескромность, почему вы не стреляете?
– Как это не стреляем?.. Стреляем, вот только чаю напьёмся и начнём…
Действительно, через полчаса один из поручиков вышел к орудиям и подал две или три негромкие команды прислуге, окружившей одну из пушек. Оглушительный грохот чуть не повалил меня на землю. Мирно стоявшие под навесом наши кони, жевавшие сено и ничего подобного не ожидавшие, присели на задние ноги, а крайний из них, рыжий кабардинец взводного, от неожиданности даже испустил громкий звук.
Выплюнув в голубое чистое небо тучу огня и дыма, орудие откинулось телом назад и замерло. По низам, садам и огородам загудело и покатилось эхо выстрела. Поручик повернулся и пошёл в хату, солдаты закрыли намордником свою пушку и также разошлись по своим делам. Следующий выстрел, как они мне объяснили, "полагался через 40 минут". Как оказалось, этот тяжёлый дивизион, который я со своим взводом из 12 всадников должен был "охранять", посылал свои снаряды на 12 вёрст каждые полчаса и производил этот полезный труд целыми месяцами, лишь во время сильных боёв увеличивая число выстрелов.
Проводя два дня в прикрытии дивизиона, я предпочитал оставаться с моими людьми, нежели жить в офицерской халупе, где было и без того тесно. Совместная жизнь с всадниками-горцами была не то, что с русскими солдатами, ибо в горце имеются врождённые чувства дисциплины, уважение к старшему и деликатность.
Наиболее любопытным типом во взводе являлся мой старший урядник Бекир, крупный костистый и носатый терец лет уже 50. Он являлся, как я заметил, среди всадников чем-то вроде мусульманского начётника и был уважаем людьми. К военным опасностям он относился совершенно невозмутимо, что я было отнёс к мусульманскому фатализму. Но потом узнал, что дело совсем в другом. Оказывается, что его в своё время на каком-то священном озере на Кавказе заговорил от ранений и смерти от оружия горный знаменитый знахарь, в которого верили ингуши, почему Бекир был твёрдо уверен, что он неуязвим ни от снаряда, ни от пули, ни от штыка.
В полку было принято среди молодёжи, чтобы офицеры везде и всегда были впереди взвода при наступлении и позади при отходе – это являлось для нас вопросом чести. При осуществлении этой традиции у нас во взводе я натолкнулся на молчаливое, но упорное сопротивление взводного, который на этот предмет имел свою собственную точку зрения. Закрывая повсюду в минуту опасности меня собой, Бекир, как я потом только узнал, руководствовался при этом отнюдь не самопожертвованием из преданности своему офицеру, а чисто практическим соображением, что раз он сам неуязвим, то для чего же рисковать офицером. Эта твёрдокаменная вера в собственную неуязвимость меня одновременно и злила, и вызывала зависть. Только подумать, что мог бы наделать при такой уверенности честолюбивый человек на войне по части всяческого геройства, которое так культивировалось среди нашей полковой молодёжи.
Однажды, находясь в сторожевом охранении на берегу Днестра, я со своим взводом должен был занять небольшой сторожевой пост. К самой воде при этом высылался секрет из трёх человек. Остальные люди должны были находиться на склоне берега, в зарослях ивняка. В эту ночь были получены сведения о предполагавшейся переправе через реку противника, почему, ввиду очень тёмной ночи, я к воде сел со всем своим взводом. Как всегда бывало с горцами, презиравшими всякие предосторожности, наше присутствие у воды было обнаружено противником из-за шума, который производили всадники, слышного далеко по воде. Австрийцы в эту ночь что-то нервничали, почему вместо обычной ленивой перестрелки через реку начался довольно горячий огонь и пули стали ложиться кругом нас. Приказав взводу рассыпаться по берегу во избежание лишних потерь, я остался на месте с одним Бекиром. На шум в кустах, который подняли расходившиеся горцы, австрийцы усилили огонь, причём к винтовочным выстрелам присоединились два пулемёта, которые буквально стригли ветки вокруг нас. Мы на огонь не отвечали, боясь обнаружить себя, и лежали, уткнув нос в землю, по возможности не шевелясь. В этот жуткий момент мой взводный, вместо того чтобы лежать смирно, неожиданно для меня вскочил и с шумом зашагал по кустам куда-то в сторону, что усилило австрийский огонь до предела возможного. Лёг он только после того, как я его обложил последними словами и категорически приказал не двигаться. На заре, когда австрийцы успокоились, в утреннем тумане, закрывавшем окрестности, мне удалось вывести людей из этого трудного положения. Первой моей задачей после этого было обрушиться на Бекира. В своё оправдание он объяснил, что гулял он под выстрелы совсем не из молодечества, а потому что ему показалось, что его племянник, лежавший крайним, был ранен. Что же касается его самого, то ведь я должен знать, что его ни убить, ни ранить не могут. Ореол неприкосновенности и благочестия, которым пользовался Бекир в глазах остальных всадников, нисколько не мешал тому, что он, как многие из горцев, был ловким вором и с чужой собственностью не стеснялся. Это, впрочем, в горах пороком не считалось, а являлось достоинством джигита.