«В войну я несколько охладел к пешему хождению, но к путешествиям — нет. Будь у меня возможность, время и деньги, я б подобно Меркурию, богу не только торговли, но и путешествий, объездил бы весь земной шар… Что может быть интереснее?»
Сейчас — это уже не из вступления — возможность и время появились (с деньгами, правда, не так уж густо), и я с радостью отдал себя во власть Меркурия.
За четыре года изгнаннической жизни я побывал в восемнадцати странах. Из европейских (по сю сторону Стены) не был только в Португалии, Дании, Ирландии и Люксембурге.
О границах уже говорил. Не замечаешь. То, что ты в Германии, определяешь по увиденному на какой-нибудь станции черно-желто-красному флагу, да entree превращается вдруг в Eingang. Вот и всё.
О свобода передвижения! Подобно Катону с его Карфагеном, я готов каждую свою речь не только кончать, но и начинать с этого восклицания!
Свобода передвижения!
Суслов хвастался Светлане Аллилуевой тем, что никто из членов его семьи не был за границей — просто не интересуются. Ну и семейка, подумал я. А сколько раз мне говорили: «Что вы всё за границу рветесь? Мало вам Советского Союза? Жизни не хватит, чтоб весь его объездить…» Что ответишь? Живи Миклухо-Маклай не при проклятом царизме, а сейчас, ему, наверное, то же самое сказали бы: «Дались вам эти папуасы… Своих эвенков, что ли, не хватает?»
Весь мир (капиталистический!) на колесах, на крыльях, с рюкзаками за спиной. Летят, едут, идут, взбираются, купаются, ныряют, щелкают фотоаппаратами направо и налево, изнывают в музеях, храпят в палатках, сидят друг у друга на шее в бесчисленных кемпингах, рискуя взлететь на воздух (мы проезжали мимо того самого Лос-Альфакес, где взорвалась цистерна с газом протан-бутаном — словами не опишешь, черным-черно, все сгорело!)…
Мир на колесах! Хотят видеть, знать, расширять. И среди этого моря, затопившего всю Европу, загорелых, потных и свободных людей, жалким островком промелькнет сплоченный коллективчик наших, советских. То в Лувре их увидишь, то на Пер-Лашез, то в том самом «Тати», где колготки по карману. И всегда озирающиеся, ищущие друг друга. Был и я когда-то таким. Знаю. «Не позже одиннадцати! Не опаздывать! Не рассредотачиваться!» Не!.. Не!.. Не!.. Кругом провокации!
Свобода передвижения!
Свобода выбрать то место, где ты хочешь жить… Свобода возвращения.
Всю жизнь я мечтал жить в Париже. Почему? А чёрт его знает, почему. Нравится мне этот город. Хочу в нем жить! (Ей-Богу ж, советская власть сделала мне неоценимый подарок, предоставив мне эту возможность.) И я в нем живу. И мне нравится. Прижился. Позади, далеко уже позади дни, когда я говорил себе: «Вика, остановись! Ведь перед тобой Эйфелева башня! Ты понимаешь — Эйфелева башня, Тур Эфель?.. А там вот Лувр, внутри Джоконда, Венера Милосская, можешь зайти, посмотреть, всего пять франков… Понимаешь ты это или нет? Париж! Ты в Париже!» Всё это уже позади. (А в Толедо еще говорил, и в Мадриде, Севилье, Кордове…)
Больше того, он стал своим городом. Я возвращаюсь в него, как домой.
И, как в свое время возвращаясь из дальних путешествий в свой родной Киев, я замечал, с радостью или огорчением, все новшества, все появившиеся или убранные киоски, выросшие дома, посаженные деревья, перенесенные остановки, я огорчаюсь или радуюсь теперь всем новшествам здесь, в Париже, в моем девятом округе, на моей улице…
Вспоминаю, каким событием было в моем детстве появление на нашей Кузнечной (виноват, Пролетарской, потом Горького) улице первых пяти фонарей. Высокие, изящные, с крутой завитушкой вверху, столбы эти сиротливо и бесцельно с царских еще времен стояли по обе стороны бульвара. И вдруг в один прекрасный день какие-то дядьки по лестничкам взобрались до этих загогулин и повесили фонари. Вечером они зажглись. Сколько света! Сколько радости! Пять жалких фонарей на весь квартал. По вечерам мы выходили на балкон и любовались. Бродвей!
И сейчас, через пятьдесят с лишним лет, не в Киеве, а в Париже, я иду от станции метро по авеню де Лисе к дому, где живут дети, и с какой-то радостью (тогда была еще и гордость — вот наш Киев какой!) смотрю на то, как ставят новые фонари, асфальтируют проезжую часть, делают какие-то стоянки для автомобилей между деревьями. Что это такое? Районный микропатриотизм? «Приезжайте к нам сюда, посмотрите, как у нас хорошо…»
Ну, а в Киеве что?
Не знаю… Стена!
Иногда, очень редко, преимущественно из «Правды», кое-что узнаю. Воздвигли новый памятник Ленину — очень большой вождь, а перед ним четверо с винтовками, охраняют, что ли? Теперь на Крещатике два Ленина — у Бессарабки и здесь, на площади Калинина, которая стала вдруг Октябрьской Революции, а Всесоюзного старосту сослали куда-то на окраину. Строят второй музей Ленина. В начале Крещатика, на месте прокуратуры. Новая линия метро, с Подола. Памятник — наконец-то, через тридцать лет, — в Бабьем Яру. Что там вылеплено, по фотографии понять трудно, что-то героическое, мускулистое, уверенно смотрящее в будущее. Жертвам «временной оккупации». О национальной принадлежности — упаси Бог! — ни звука.
Вот и всё, что знаю о Киеве, городе, с которым так много связано, где каждая улица, каждый дом, каждый фонарный или трамвайный столб что-нибудь да напоминает.
В далекие, прекрасные дни юности, когда мы с Ясей Светом издавали газету «Радио» 1979 года (Господи, через год уже!), милый наш Киев рисовался каким-то Нью-Йорком. Но детская фантазия была убога, предел нью-йоркости заключался в ста (!) линиях трамвая (тогда их было девятнадцать). Тогда же гордостью нашей был кинотеатр Шанцер (даже в Москве такого нет!), самый большой пляж (пожалуй, это так и есть), лучший из вокзалов (я его строил и очень им гордился), ну, а парки, сады — весь мир знает…
Но все это сейчас где-то далеко-далеко позади. Было и нету. Забито последующим. Последними годами, полковниками Старостиными, обкомами, райкомами, парткомами — позор Некрасову!
(Во «Взгляде и нечто», рассказывая о своих партийных передрягах, я упоминал о некоем Солдатенко — в прошлом секретаре райкома, позднее ответственном секретаре Союза писателей, с которым я перед отъездом имел беседу. Упитанный, разжиревший, он сидел в своем громадном кабинете и утверждал, что не читал и никогда не будет читать «ГУЛага» — антисоветчины он не читает…
Уже здесь, в Париже, просматривая материалы очередного украинского съезда писателей, я обратил внимание, что нигде нет фамилии Солдатенко. Ни в президиуме, ни в правлении, ни в секретариате, ни даже в ревизионной комиссии. Чудеса! Проворовался, значит… И выяснилось, что, действительно, проворовался — брал взятки за путевки в Дома творчества. Вы думаете, судили его? Как бы не так. Сейчас он директор какого-то университета культуры.)
Киев уплыл от меня. Далеко-далеко… Со всеми своими парткомами, Солдатенками, садами и парками, золотистым песочком пляжа, фонарями, каштанами, последними трамваями, доживающими свой век где-то на окраинах. Когда нашего Вадика как-то спросили, знает ли он, где находится Киев, он ответил: «Знаю. За границей». А для меня за Стеной. Все за той же Стеной, из-за которой не доносится до меня уже ни одного голоса. Из Киева.
Последним был голос Снегирева. Но и он умолк. Все умолкли. Один за другим. Запугали, застращали.
Господи, что же это за страна такая? За что ей выпала такая доля? И неужели конца этому не будет?
И опять-таки нет ответа.
В медицине есть такой термин — холодный абсцесс. Это нечто тянущееся, гниющее, незаживающее. Здесь, по-моему, тот самый случай. Что-то изменится, что-то смягчится, что-то, наоборот, завинтится, уйдет Брежнев, появится новый (как огня, боятся этого в Союзе — почему-то никогда не верят в лучшее), и все будут по-прежнему терпеть, выполнять, перевыполнять, обманывать, воровать и шепотом восторгаться Сахаровым или каким-то новым, дающим право думать, что не всё еще у нас сгнило…
А вдруг? А вдруг всё будет иначе? И настанут времена… Давайте же помечтаем об этих временах. Ведь мы народ романтиков, мечтателей, об этом все газеты пишут.