В первый свой парижский Новый год я поздравил его красивой открыткой. Он ответил. Ко Дню Победы опять поздравил. Он не ответил. Это не в его привычках. Думаю, что тут не без постороннего влияния. А несколько дней тому назад отправил ему роскошный большой календарь с видами столиц мира. Дошел ли? Висит ли на почетном месте, где все фотографии, и та, с макушками? Или застрял где-нибудь на таможне или в райкоме?

…Валега! Пей, оруженосец! Пей за победу! Видишь, что фашисты с городом сделали? Кирпич и больше ничего. А мы вот живы. А город… Новый выстроим, правда, Валега? А немцам капут. Вот идут, видишь, рюкзаки свои тащат и одеяла, о Берлине вспоминают, о своих фрау. Хочешь в Берлин, Валега? Я хочу, ужасно как хочу. И побываем мы там с тобой — увидишь! Обязательно побываем. По дороге только в Киев забежим, на минутку, на стариков моих посмотреть. Чудесные старики, ей-Богу. Давай, выпьем за них — есть там еще чего?

Это последние страницы из «Окопов Сталинграда». Писались они тридцать три года тому назад, когда я даже не знал, жив ли он или нет? Тогда ему было лет двадцать, не больше. И только через пятнадцать лет узнал он, что стал «героем» книги и кинофильма. Вот что в жизни случается. А сейчас трижды дед, а седины нет — как писал он в одном из писем.

И нет больше писем… И не увидимся мы никогда…

А вдруг?

Я провожал друга, все того же Володю Загребу, из Парижа в его Альткирш. Что-то напутали в расписании и пришли на вокзал, Тар де л’Эст, за час до отхода поезда. Зашли в ресторан, заказали по чашечке кофе. В ожидании кофе я побежал за «Франс-Суар», а когда вернулся, Володя уже оживленно беседовал на своем сверхбойком французском языке с молодым парнем, соседом по столу. Тот в мое отсутствие поинтересовался, не итальянец ли Вова (судя по акценту), Вова сказал, что он русский, но работает во Франции. Тот рассмеялся и сказал, что он француз, но работает в Англии. Начинающий журналист, он поехал в Лондон, попрактиковаться в английском. Работает барменом.

Мы разговорились, о том, о сём. Володя не преминул сообщить Жану-Мари о моей профессии.

В результате получил я от этого Жана-Мари недельки через две-три из Лондона довольно интересное письмо. Он разыскал где-то мою книжку «В родном городе» на французском языке, и вот, оказывается, она его заинтересовала.

«Прочел с большим интересом, — пишет он, — но многого не понял. Не понял, в частности, «милитаристскости» вашего Николая Митясова, его тоски по фронту, по войне. Я на стороне Алексея, который так убедительно развенчивает культ «окопного братства», процветавший в немецком Вермахте. Ответьте мне, объясните. Ведь мысли Николая — это, вероятно, ваши мысли, ваши ощущения».

Ответил я ему пока кратко (не в моих силах писать по-французски, а переводчика под рукой не оказалось), попросил прочесть для начала «В окопах Сталинграда», а потом уж поговорим всерьез.

Как же милому, пытливому Жану-Мари всё это объяснить? Милитаризм, культ войны… Вермахт, Красная Армия…

Грубо, в общих чертах, гитлеровская философия «окопного братства» такова: на войне, перед лицом смерти, все равны. Пуля не считается с тем, кто ты — богач, бедняк, граф или рабочий. Поэтому — да здравствует война! — она, кроме героизма, рождающегося на ее полях, сближает людей, уничтожает различия между ними…

Убедительно? Может быть. Война уравнивает всех! Да здравствует война! Хох! И рождает героев! Хох! Героический народ героически воюет! Идет на смерть! За фюрера! За народ! Ein Reich, ein Volk, ein Führer!

Мы тоже кричали «За Родину! За Сталина!». Но мы другое дело. Разве мы захватчики? Мы освобождали, воссоединяли, обороняли свою родину. От Финляндии в том числе (война, на которую в художественной литературе наложено строгое «табу»), «мы чужой земли не хотим, но и своей, ни вершка своей земли не отдадим!» С вершками что-то не очень получилось, но кончилась война всё же в Берлине, а не в Москве. И чужих земель, которых не хотели, вдруг захотели и наприсоединяли вдоволь. И отгородились Стеной.

Но это сейчас. Тогда же, тридцать с лишним лет назад? За что мы воевали? Да не «за», а «против». «Бей фашиста!», «Убей немца!». Ясно и просто. В конечном итоге всё это привело к тому, к чему привело. Тоталитаризм сменил просто окраску — коричневую на красную. Могли ли мы, воевавшие, предвидеть это? Нет! Казалось, что война кое-чему научила — отучила от бахвальства, вранья, научила смотреть правде в глаза. Наконец-то!

Так думали мы тогда, в Сталинграде, и потом, обнимаясь, целуясь и стреляя в воздух после победы. Всё обернулось совсем-совсем иначе. Но память о тех днях, днях, когда мы во что-то верили, свята. Поэтому мы, уцелевшие, вспоминаем о них, как о чем-то светлом, хотя это была и смерть, и кровь, и грязь.

Вот почему, дорогой Жан-Мари, Митясов тоскует по своей части, по своим фронтовым друзьям. В «Родном городе» этих размышлений нет — не обо всем у нас напишешь, да и писалась книга четверть века тому назад, когда мы еще за что-то цеплялись, считали, что всё же чем-то что-то искупили.

А сейчас и цепляться не за что.

В самый разгар вьетнамской войны встретился я в одном доме с летчиком. Дом этот был Сергея Параджанова, где всегда принимали широко и весело. Летчик, молодой парнишка, служил во Вьетнаме и получил отпуск для лечения. Направление было в какой-то западноукраинский курорт, попить нафтуси или чего-то от почек. По дороге пересекся где-то с Сергеем и никак не мог вырваться из Киева. Пятый или шестой день пытался добраться до вокзала. Забегал на минутку попрощаться, выпить стремянную, и поезд уходил без него. Я застал его уже со стремянной в руках, на балконе, более или менее тепленьким. Он был бледен, молчал, крутил в руках стакан, потом начинал говорить и не мог уже остановиться:

— Понимаешь, живем за колючей проволокой. Никого не видим. Варимся в собственном соку, дружим, ссоримся, пьем… Вьетнамцев и в глаза не видим… Где-то они там, чёрт знает где… Потом приказ — в воздух! И поднимаемся, летим, чтобы сбить какого-то Джона из Оклахомы… Зачем? Почему? Что он мне сделал? С Америкой мы не воюем, почему я должен в него стрелять? За какой идеал я воюю? За какую правду? Вьетнамскую? А подавись они, косоглазые, век бы их не видел. Но приказ есть приказ… И у Джона приказ… И вот сбил Джон моего кореша, Ваньку Сидорова. Сбил и всё, нет Ваньки. Вот только зеркальце от него осталось… Возьми на память… Выпьем за Ваньку, мировой парень был.

И мы выпили за Ваньку. А зеркальце хранится у меня до сих пор.

Вот такой вот летчик, лейтенант. За какую правду воюем? Вьетнамскую? И собьет его за эту правду какой-нибудь Джон из Миннесоты, или сопьется вконец…

Ну, а солдат, рядовой, «колышек»? Каково ему сейчас, где-нибудь на китайской границе? Там у бывших братьев своя правда. Иди разберись, чья правдивее…

Владимир Рыбаков был на этой границе. И написал книгу. Называется она «Тяжесть». Издана по-французски и по-русски, и очень хотелось бы, чтоб прочитали ее в Союзе. Умная, невеселая книга.

Дима Рыбаков (смесь французского, русского и польского) родился во Франции. Родителей его, как и многих других, после войны потянуло в Советский Союз восстанавливать разрушенное. В восторг не пришли и вернулись назад, во Францию. А Диму забрили в армию. Два года прослужил сержантом на Дальнем Востоке. Сейчас в Париже. И написал «Тяжесть».

Тяжело…

Солдату нигде и никогда не бывает легко. Ни суворовскому, ни жуковскому. И в мирное время (понятие относительное — озеро Хасан, остров Даманский…) тоже — такова уж жизнь солдатская, но…

Командующий Вторым фортом Порт-Артура в последние, самые тяжелые дни обороны доносил своему начальству: «С питанием плохо, солдаты получают мясо только два раза в неделю, и то конину». Защитники советских границ на Дальнем Востоке видят его тоже два раза. Только не в неделю, а в год — седьмого ноября и первого января («Тяжесть»). Непостижимо? Может, мясо стало вредным, солдаты жиреют от него? Или перевозить неоткуда? Товарищ маршал Устинов, вмешайтесь! Солдат жрать хочет. Подскажите там Брежневу или Громыко — пусть отдадут два этих чертовых курильских островка Японии и покупайте для солдат прекрасное новозеландское мясо у самураев…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: