В дверь постучали. Бой с озадаченным видом заглянул в комнату: какие-то белые хотят видеть Лаланда. Инженер смотрит на часы: стоят. Все здесь стоит на одном месте. То, что он не знает, который час, кажется Лаланду непереносимой пыткой.
Он поднимается с постели, но его длинные худые ноги, поросшие светлыми волосами, тотчас же подкашиваются. Ему приходится сесть. Проклятье! Повернувшись на кровати, он нечаянно порвал сетку. Бой починит ее, но уж очень он неумелый. Будет без конца возиться с иголкой и ниткой, а Жиль пока не сможет даже лечь. Вот еще одна беда — ну прямо хоть плачь! Прежде чем выйти, инженер набрасывает на плечи шерстяной плед. Под пледом тепло, но Лаланда знобит, несмотря на духоту тропической ночи.
В ожидании Лаланда Дорзит и Ван Рильст уселись в кресла на террасе, да так прочно, что при появлении инженера они и не думают встать, а преспокойно продолжают пить его виски, которое принес по их приказаний бой. Лаланд, когда у него бывает приступ лихорадки, ненавидит не только негров. Белых он также терпеть не может. А эти двое, с красными, опухшими лицами, кажутся ему особенно противными. С большим трудом заставляет он себя выслушать объяснения Этьена. Да, у него есть передатчик, но он почти никогда им не пользуется. С каким удовольствием он послал бы их всех к чертям вместе с их сигналом бедствия! И что этим проклятым боровам дался сигнал бедствия? Разве все мы не терпим бедствия, не гибнем в этой забытой богом стране? Но Жиль берет себя в руки. Не хватало только, чтобы после всего, что он претерпел на этой африканской земле, начальству послали плохой отзыв о нем. Опыт научил его не доверять белым. Никогда не знаешь, какие у них могут быть связи. Влажной рукой отирает он выступивший на лбу пот. От мигрени стучит в висках. Вместе с боем он отправляется за приемником, спрятанным где-то в кладовке. Вдвоем они втаскивают его на террасу, и Этьен кидается помогать им. А Лаланд усаживается перед приемником и принимается крутить ручки настройки. Как только раздаются первые потрескивания, он облегченно вздыхает: ведь он еще толком не знал, в порядке ли аппарат, а вдруг он окончательно вышел из строя. Постепенно звуки становятся более отчетливыми. Волны джазовой музыки наполняют ночь. Дорзит, задремавший в кресле под действием последнего стакана виски, даже вздрагивает от резкого всхлипывания саксофонов.
Лаланд ищет другую станцию: поет Морис Шевалье, заигранная пластинка с неприятным шипением передает надоевшую песенку двадцатилетней давности.
В приемнике слышатся обрывки разных передач: снова музыка, последние известия на испанском языке, гнусавый голос американского диктора, снова треск, шумы, глухие взрывы.
Лаланд продолжает искать.
Вдруг голос, который уже слышал Этьен, с удивительной отчетливостью повторяет:
— Алло, говорит КТК... КТК... всем... всем... всем... Вы меня слышите? Перехожу на прием.
На этот раз оба белых вскакивают. Неизвестный, взывающий к ним издалека, внезапно становится для них, как раньше для Этьена, живым, страдающим человеком. Они наклоняются к приемнику, а встрепенувшийся Лаланд переключается на передачу:
— Вызываю КТК... КТК... КТК... Говорит ТРЗ... ТРЗ... сообщение принято... Прием...
Эти слова прозвучали так неожиданно, что Олаф колеблется несколько секунд, прежде чем ответить. Он уже столько времени каждые четверть часа повторяет свой вызов! Не получая ответа, он убедил себя, что его не слышат, что все их бросили на произвол судьбы в тумане и мраке арктической ночи. Голос, ответивший им, — усталый голос изнуренного болезнью человека. Но Олафу он кажется необыкновенно теплым и дружеским. Ларсен бросился к приемнику. Отдает ли он себе отчет в том, что делает? Ведь он положил руку на плечо юноши. Это неожиданное прикосновение стесняет Олафа, кажется ему почти непристойным. Рука давит на него, как посторонний тяжелый предмет; он с трудом сдерживается, чтобы не сбросить ее. Ларсен чувствует, как сжался Олаф, угадывает то похожее на отвращение чувство, которое испытывает сын. И широкая рука, покрытая густыми рыжими волосами, соскальзывает на стол; Олаф в замешательстве опускает глаза.
Лаланд, пока разворачивается эта немая сцена, объясняет, кто он такой, откуда говорит, спрашивает, что можно сделать для тех, кто подал сигнал бедствия. Ларсен и Олаф разом поворачивают головы и ищут на приколотой к стене карте Бельгийское Конго. В окне капитанской рубки появляется бородатое лицо. Вахтенный понял, что ответ по радио, наконец, получен, лицо его расплывается в широкой улыбке, почерневшие от жевательного табака зубы сливаются с черной густой щетиной, которой обросло его лицо.
— Мне нужна медицинская консультация, — объясняет Ларсен, — у меня на борту больной в тяжелом состоянии. Вы меня поняли?
Он знаком приказывает сыну переходить на прием.
Объяснение проходит не без труда. Лаланд немного говорит по-английски, Ларсен тоже, но произношение у него такое, что не сразу его поймешь. Кончается дело тем, что он передает микрофон сыну.
— Какие симптомы болезни? — спрашивает Дорзит.
Капитан возмущен. А им-то что? Это дело врача. Пусть позовут к микрофону какого-нибудь специалиста, он ему все объяснит. Олаф отказывается передавать этот ответ, и он прав: не следует восстанавливать против себя единственных радиолюбителей, которые сумели поймать их сигнал.
У больного очень высокая температура, во всем теле боли, на бедре опухоль, объясняет Олаф.
— Откуда он?
И снова Ларсену приходится сдержать гневный окрик. Да какое им дело! Позовут они, наконец, врача или нет?
Олаф же отвечает:
— Больной был взят на борт в Антверпене, куда он прибыл из Голландской Индии.
Лаланд слышит название родного города, и ему кажется, будто сигнал бедствия послан лично ему. Антверпен, три слога, обладающие для него почти магической силой вызывать в памяти набережные и улицы, ведущие к порту, запруженные сплошным черным потоком людей, силуэты стоящих на якоре судов.
Остальным достаточно было упоминания Голландской Индии, чтобы все стало ясно. Перечисленные симптомы прямо подсказывают диагноз, — жителям колоний нетрудно в этом разобраться. Речь может идти только о тропической болезни. К кому обратиться за консультацией? Только не к местному лекарю, доктору Лювелсу, — с этим согласны все. Климат и постоянное пьянство доконали его; невежество его вошло в поговорку. Решают связаться по радио со специалистом.
— Алло, КТК... Говорит ТРЗ... не отходите от приемника. Мы сейчас попробуем связаться с институтом Пастера в Париже.
Рыбацкий поселок; на склоне холма тесно прилепились друг к другу белые домики. Улицы, освещенные луной, безлюдны. Пробегающая через площадь собака шарахается в сторону от запоздалого прохожего. Хлопают на ветру паруса рыбацких шхун, готовящихся к выходу в море. На корме горят большие сигнальные фонари. Из воды выпрыгивает рыба и, разорвав спокойную морскую гладь, с плеском погружается обратно.
На самом краю поселка высится здание, построенное в современном стиле, — одно из тех ужасных нагромождений стекла и цемента, которые в последнее время вырастают, словно грибы, на окраинах деревень, нарушая гармонию красок обычного сельского пейзажа. В окне третьего этажа горит свет. Доменико д'Анжелантонио сидит перед приемником. Это мужчина лет пятидесяти, высокого роста, худой и облысевший, с длинным воскового оттенка лицом, резко перечеркнутым тонкой линией коротко подстриженных усов. Он в шляпе и накинутом на плечи темно-красном халате с потертыми от времени локтями и обтрепанными полами.
Подле него два рыбака, отец и сын, внимательно следят за каждым движением.