Он нажал ручку двери. Колокольчик зазвенел. Мать подняла глаза и в испуге уронила руки.

Он подошел к ней и дрожащим голосом проговорил:

— Мама, Лабуде застрелился. — Слезы вдруг хлынули у него из глаз. Он толкнул дверь в заднюю комнату, тотчас же прикрыл ее, сел в кресло у окна, бросил взгляд на двор, медленно склонил голову на подоконник и разрыдался.

Глава двадцать вторая

Посещение школьных казарм

Кегли в парке

Прошлое сворачивает за угол

Что с ним такое? — спросил отец на следующее утро.

— Он потерял работу, — объяснила мать, — у него друг покончил с собой.

— Я даже не знал, что у него был друг, — сказал отец, — мне ни о чем не рассказывают.

— Просто ты не слушаешь, — отвечала мать.

В лавке прозвенел колокольчик. Когда фрау Фабиан вернулась в комнату, ее муж читал газету.

— Кроме того, ему не повезло с одной девушкой, — продолжала мать, — но об этом он говорит неохотно. Она училась на адвоката, а теперь снимается в кино.

— Жалко денег за обучение, — заметил муж.

— Красивая девица, — сказала мать Фабиана, — но она живет теперь с каким-то толстяком, с продюсером, тьфу, мерзость.

— И долго он собирается здесь пробыть? — спросил отец.

Мать пожала плечами и налила себе кофе.

— Он дал мне тысячу марок. Эти деньги ему оставил Лабуде. Я их припрячу. У мальчика и так горя не обобраться. Не могу же я их взять себе. Но дело тут не в Лабуде и не в киноартистке. Он не верит в Бога, вот в чем беда. У него нет прибежища.

— В его возрасте я уже почти десять лет был женат, — сказал отец.

Фабиан по Хеерштрассе дошел до гарнизонной церкви и миновал казармы. На круглой, посыпанной гравием площади перед церковью — ни души. Когда же это было? Когда он стоял здесь, — солдат среди тысячи других ему подобных, в длинных брюках, со шлемом на голове, снаряженный для серо-зеленого богослужения, семнадцатилетний, чающий услышать, что хочет возвестить немецкий бог своим воинам. Фабиан остановился у ворот бывшей артиллерийской казармы и прислонился к железной ограде. Утренние и вечерние переклички, артиллерийские учения, смена караулов, лекции о военных займах, выплата денежного содержания — что только не происходило на этом дворе. Здесь он слышал, как старые солдаты, в третий или четвертый раз готовясь к отправке на фронт, держали пари на хлебный паек, кто из них скорее вернется. И разве они не возвращались через неделю в драной форме, с триппером подлинно брюссельского происхождения? Фабиан пошел прямо вдоль старых кичливых гренадерских и пехотных казарм. Вот парк и школа, в ней он годами учился и жил, покуда его не посвятили в тайны правой нарезки на стволе огнестрельного оружия, стереотрубы и хобота лафета. Вот улица, ведущая вниз, в город, по ней он тайком, вечерами, бегал домой к матери, хоть на несколько минут. Школа, кадетский корпус, лазарет или церковь — каждое здание на окраине этого города было казармой.

А вот и большой серый дом с остроконечными, крытыми шифером угловыми башенками, казалось, он битком набит детскими горестями. На окнах директорской квартиры по сей день висели белые занавески, контрастируя с чернотой многочисленных голых окон классов, раздевалок и спален. В детстве Фабиану чудилось, что дом со стороны директорской квартиры глубже уходит в землю, настолько весомым было для него наличие этих занавесок. Он вошел в ворота и поднялся по ступенькам. Из классов доносились глухие и звонкие голоса. Пустой коридор был полон ими. На первом этаже слышалось хоровое пение и звуки рояля. Презрев главную широкую лестницу, Фабиан поднялся по узким ступенькам бокового входа, навстречу ему попались двое мальчишек.

— Генрих! — крикнул один. — Тебе велели сейчас же явиться к Аисту с тетрадками!

— Ничего, подождет! — отозвался Генрих, нарочно медленно подходя к стеклянной двери.

Аист, — подумал Фабиан, — ничего здесь не меняется. Учителя все те же и клички все те же.

Меняются только ученики. Поколение за поколением воспитывается здесь и получает образование. Рано утром швейцар дает звонок. Начинается гонка: спальня, умывальная, раздевалка, столовая. Младшие накрывают стол, приносят масло из ледника и эмалированные кофейники с кухонного подъемника. Гонка продолжается: общая комната, уборка, класс, уроки, столовая. Младшие накрывают стол к обеду. Гонка продолжается: свободное время, работа в саду, футбол, общая комната, приготовление уроков, класс, столовая. Младшие накрывают стол к ужину. Гонка продолжается: общая комната, приготовление уроков, умывальная, спальня. Старшеклассникам позволено еще два часа не ложиться, они гуляют в парке и курят сигареты. Ничего здесь не переменилось, только поколение другое.

Фабиан поднялся на третий этаж и открыл дверь в актовый зал. Утренняя молитва, вечерняя молитва, игра на органе, день рождения кайзера, годовщина битвы под Седаном, битвы под Танненбергом, флаги на башне, отметки перед пасхальными каникулами, прощание с призывниками, открытие курсов для участников войны, и опять звуки органа, и торжественные речи, исполненные достоинства и благочестия. Единство, правда и свобода прочно въелись в атмосферу этого зала. Или теперь, как и прежде, надо становиться по струнке, когда мимо проходит учитель? В среду полагалось два, в субботу три часа свободного времени. Неужели до сих пор инспектор заставляет учеников, лишенных увольнительной, при помощи ножниц превращать газеты в туалетную бумагу? А бывало ли здесь хоть изредка хорошо? Или он всегда чувствовал ложь, которая, как призрак, бродила здесь, и тайную злую силу, превратившую несколько поколений детей в послушных государственных чиновников и тупоголовых бюргеров? Иногда, конечно, бывало хорошо, но только вопреки заведенному порядку. Он вышел из актового зала и по темной винтовой лестнице поднялся в душевые и в спальни, где длинными рядами стояли железные кровати. На стенах, по-уставному, были развешаны ночные рубашки. Порядок прежде всего. По вечерам старшеклассники, придя из парка, забирались в постели к перепуганным малышам. Те молчали. Порядок прежде всего. Фабиан подошел к окну. Внизу, у реки, мерцал город со своими башнями и уступами. Как часто, когда все засыпали, прокрадывался он сюда и разыскивал глазами дом, в котором лежала больная мать. Как часто он прижимался головой к стеклу, силясь удержать слезы. Ни эта тюрьма, ни подавленные рыдания во вред ему не пошли, и это было правильно. Тогда его не удалось доконать. Двое или трое из соучеников застрелились. Не больше. В войну самоубийства стали чаще. Потом еще многих недосчитались. Сегодня половины класса более не существует. Фабиан спустился вниз и, выйдя из школы, направился в парк. В свое время, с метлами, лопатами и остроконечными палками, они трусили здесь за ручной тележкой, сметая пожухлую листву и поддевая палками валявшиеся бумажки. Парк был большой и спускался к ручейку.

Фабиан, идя по старой, знакомой тропинке, присел было на скамейку, несколько минут смотрел на верхушки деревьев, потом пошел дальше, тщетно защищаясь от прошлого, наступавшего на него. Залы и комнаты, деревья и клумбы, все, что сейчас его окружало, было не действительностью, а только воспоминанием. Здесь он некогда оставил свое детство, а теперь вновь его нашел. Спускаясь на него с деревьев, со стен башен, оно завладевало им. Он все глубже погружался в морок тоски.

Фабиан пошел в кегельбан. Кегли стояли наготове, он огляделся — ни души, тогда он взял шар из ящика, замахнулся, побежал и пустил его по деревянному желобу. Шар несколько раз подпрыгнул. Желоб по-прежнему был неровный. Со стуком повалились шесть кеглей.

— Что это значит? — спросил чей-то сердитый голос. — Посторонним здесь делать нечего.

Это был директор. Он почти не изменился. Разве что ассирийская борода еще больше поседела.

— Прошу прощения, — сказал Фабиан, приподнял шляпу и хотел удалиться.

— Одну минуту! — воскликнул директор. Фабиан обернулся.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: