«Рэнит, рэнит», — показывая рукой в сторону кювета, повторял Митрицэ. Наконец офицер понял, о чем он говорит. Он перешел кювет и остановился около носилок. Солдат в крестьянской рубахе, размахивая листовкой, заикаясь от испуга, залепетал:

— У нас пропуск! У нас пропуск!..

Советский офицер взял у него из рук белый листок и, посмотрев на него, вернул солдату. По знаку офицера Митрицэ и Думитраке подняли носилки, перенесли их через кювет и поставили так, чтобы на них падал свет фар.

— Таня! — крикнул офицер.

Из кабины выпрыгнула одетая в военную форму белокурая девушка с санитарной сумкой через плечо. Митрицэ вместе с ней встал на колени около носилок и откинул плащ-палатку с Гицэ Гини. Некоторое время девушка недоуменно смотрела то на Гицэ, то на Митрицэ, застывшего у изголовья раненого. Затем, повернувшись к офицеру, беспомощно пожала плечами. Ее взгляд выражал боль и сострадание… Митрицэ зарыдал и припал к телу Гицэ Гини. По скорбным вздохам Думитраке я понял, что Гицэ Гиня уже не нуждался в помощи. Мы медленно сняли фуражки и растерянно смотрели на лежащие на земле носилки…

Советский офицер велел нам откопать оружие, затем похоронить Гицэ Гиню. Остаток пути к родным местам мы ехали вместе с советскими солдатами. Они угостили нас водкой, хлебом и папиросами. Только смерть Гицэ Гини омрачала радость этой встречи.

Дни борьбы (Рассказ школьника)

Когда мне исполнилось четырнадцать лет, мои родители решили, что их сыну пора кончать бить баклуши и надо приняться за какое-нибудь ремесло. К себе в Железнодорожные мастерские отец ни за что не хотел меня брать. Он говорил, что для котельщика я не вышел ростом, да и силенок у меня маловато. А работа эта тяжелая, грязная, грохот кругом такой, что очуметь можно; платят же очень мало.

— Хватит и того, что у меня голова идет кругом от такой работы, — говорил отец.

Мама же надеялась найти мне хорошее местечко через кого-нибудь из господ, на которых она целыми днями стирала белье.

Однажды вечером она вернулась домой необычайно веселой. Положив на стол хлеб, который она получила от одного из своих клиентов, мама подозвала меня к себе. Она запустила в мою вихрастую жесткую шевелюру красную, потрескавшуюся от частой стирки руку, другой рукой взяла меня за подбородок и сжала его своими маленькими узловатыми пальцами с изъеденными щелочью ногтями.

— Георге! — сказала она радостно, глядя мне в глаза. — Хочешь быть печатником? — При этом глаза ее загорелись. Что мог я на это ответить?

— А неплохо бы! — обрадовался отец. — Печатник — это замечательная профессия! — добавил он немного погодя с тем уважением, которое обычно питают простые люди к печатному слову. — Работать в типографии, делать книги, журналы… это кое-что значит!

Но мне даже одним глазком не пришлось взглянуть на типографию. Когда мама снова пошла стирать к тому человеку, который обещал меня устроить, она не осмелилась напомнить ему обо мне, так как от прислуги узнала, что недавно типография была уничтожена при Налете англо-американской авиации… Однако через несколько дней мама вернулась домой опять с новой вестью.

— Георге, ты ведь неплохо считаешь, а?

Мы с отцом в недоумении уставились на нее.

— Так вот, я договорилась, чтобы тебя взяли приказчиком в магазин! Как ты на это смотришь? — обратилась она к отцу.

— Не подойдет! — воспротивился отец. — Это не ремесло. Быть торговцем — все равно, что быть жуликом, воровать у других, у таких же, как мы сами.

И в другие дни, возвратившись домой, мама часто объявляла, что нашла для меня работу. То она собиралась сделать из меня рабочего по изготовлению свечей, то иконописца, то колбасника. Не знаю, где и как выискивала она эти занятия. Порой мне казалось, что это просто плоды ее фантазии. Отец же мечтал, чтобы я стал электриком, водопроводчиком, токарем по металлу или еще кем-нибудь в этом роде.

— Ремесла эти почище, — говорил он, — да и поденежнее.

А еще через некоторое время отец начал обивать пороги в трамвайном обществе. Он задумал сделать из меня трамвайщика. Но я был слишком мал, и даже через три — четыре года вряд ли мне доверили бы трамвай.

Так случилось, что весной тысяча девятьсот сорок четвертого года я все еще сидел дома и бездельничал. А дела в нашей семье к лету стали из рук вон плохи. Жизнь вздорожала, фронт приблизился к городу, а английские и американские самолеты каждую ночь причиняли все новые и новые разрушения.

Маме тоже становилось все труднее найти себе работу: ее клиенты, состоятельные господа, боясь бомбардировок, удирали из Бухареста. На деньги, которые приносил отец, с каждым днем мы могли купить все меньше и меньше продуктов. Надо было и мне браться за какое-нибудь дело. Вот тогда-то отец скрепя сердце взял наконец меня с собой в Железнодорожные мастерские. Когда я вошел в котельный цех, то сразу понял, почему отец так не хотел, чтобы я здесь работал. Цех показался мне каким-то невероятным чудовищем. Именно так я представлял себе ад. Вокруг бешено грохотали клепальные молотки, железо котлов оглушительно и резко звенело под ударами кувалд. Мощные краны проносили над головой огромные паровозные котлы, а воздух был насыщен густым дымом и копотью, изредка пронизываемыми огненными струями сварочных аппаратов.

— Я привел сынишку, господин Стере! — обратился отец к мастеру, который сидел в застекленной будке. — Вот он!

И отец подтолкнул меня вперед.

Мастер пристально посмотрел на меня сквозь стекло, потом несколько раз смерил внимательным взглядом и, недовольно поморщившись, крикнул, стараясь перекричать шум в цехе:

— Маловат он, Мариникэ… Что ты с ним у котла будешь делать?

— По годам он подходит, господин Стере, — соврал отец, — пятнадцать минуло! Правда, худенький он, но ничего, силенка в нем есть. А в свое время подрастет!

Мастер с сомнением покачал головой, но ничего не ответил. Отец взял меня за руку и поспешно потащил в глубь цеха. В этот день я только смотрел, как работает отец. Через какой-нибудь час его уже нельзя было узнать: все лицо, кроме губ и белков глаз, покрылось сажей и копотью. По лбу, щекам и костлявой, едва прикрытой рваной засаленной спецовкой груди катились струйки пота. А когда к обеду он, усталый и грязный, вышел из котла, в котором несколько часов подряд стучал кувалдой, мне стало мучительно жаль его. Только теперь я понял, с каким трудом зарабатывается каждый кусок кислого, крошащегося, как земля, хлеба, испеченного из ячменя и отрубей. Я понял, что должен тоже что-то приносить в дом или хотя бы оправдывать свой пай хлеба. И я остался работать с отцом в мастерских.

В обед пришла мать с узелком, в котором была большая кастрюля с фасолевой похлебкой, кусок мамалыги и несколько головок лука. Усевшись во дворе, в тени заводской стены, мы с аппетитом принялись за еду. Хотя моя работа в мастерских была отцу не по душе, он все же радовался, что меня приняли в ученики. Мать также была довольна и, как всегда, в своих мыслях о будущем уносилась далеко вперед.

— Теперь, когда и ты будешь что-то зарабатывать, — говорила она, — нам будет легче… Может быть, я даже смогу бросить работу и сидеть дома, буду готовить вам еду и приносить сюда…

Мне стало невмоготу слушать эти несбыточные мечтания мамы, и я расплакался. Мама тревожно взглянула на меня.

— А знаешь ли ты, когда я получу первую получку? — воскликнул я всхлипывая. — Сначала мне придется поработать учеником, потом подмастерьем, и только потом я стану настоящим рабочим. Вот и подсчитай, сколько лет уйдет на это.

Однако мои слова не смутили маму. Она лишь ласково погладила меня по щеке и опять заговорила о жизни, которая ожидала нас в будущем. И я еще раз убедился в том, что в житейских делах она настоящий ребенок. И может, только эта надежда на будущую счастливую жизнь, в которую она искренне верила, давала ей силы ежедневно по двенадцать часов гнуть спину над корытом с бельем.

— К тому времени наша жизнь и в самом деле, может быть, изменится, — задумчиво проговорил отец.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: