На следующий день тетя Фана отправилась в город узнать, что делать с листовками. «Куда же она их денет? — спрашивал я себя. — Кто еще знает об их существовании? Отца схватили шпики и, может быть, уже расстреляли. Мамы нет… А вдруг она знала, откуда эти листовки?! Ну конечно, она знала!..» Мне вспомнилось, что часто по утрам я замечал, что земля у порога нашего дома была свежевскопана.
— Мама, ты снова чинила порог? — спрашивал я.
— Да, Георге, — отвечала она спокойно. — Отец твой нечаянно своротил его ногой, вот я и поправляла…
Теперь я понял, что под порогом находился тайник для листовок, о назначении которых знали лишь мой отец и мать.
Домой тетя Фана возвратилась поздно вечером, когда ночная темнота вновь окутала улицу Каля Гривицы и ее мрачные развалины.
— Георге, — сказала она дрожащим голосом, — приготовься, за тобой придут… один рабочий из мастерских, ты пойдешь с ним.
— Не пойду, тетя Фана, — заупрямился я, — я останусь здесь.
Однако когда этот человек пришел, я не стал противиться. Я узнал в нем того самого молодого рабочего, который предупредил отца перед визитом шпиков в котельную. Его звали Паску. Он был худощавый, с бледным продолговатым лицом, на котором выделялись большие светло-голубые глаза. Ходил он быстро, точно подгоняемый постоянным нетерпением, которое всячески старался скрыть… Пока тетя Фана раскапывала спрятанные под развалинами листовки, он подсел ко мне на порог кухни, неловко погладил меня по голове и сказал, что было бы лучше, если бы я стал жить у него…
— Тетя Фана одна, — прошептал он мне на ухо, — ей самой трудно.
Потом он сунул за пазуху листовки, прихватил узелок с моими пожитками и взял меня за руку. Тетя Фана проводила нас почти до самого конца улицы. Там, в тени развалин, мы распрощались, но она еще долго смотрела нам вслед.
От трамвайной линии до самого дома Паску, находящегося неподалеку от Северного вокзала, мы шли по узким кривым переулкам. Паску снимал небольшую комнату в глубине двора. Там, прилепившись одна к другой, разместились длинные низенькие полуразвалившиеся лачуги. Первую ночь я проспал один. Паску ушел куда-то с листовками и возвратился лишь на рассвете. На другой день он ушел на работу, а я до вечера бродил по городу. К тому времени, когда я вернулся, Паску уже сварил несколько картофелин и поджидал меня.
— Где ты был? — спросил он, когда я принялся за еду.
— В морге, маму искал, — ответил я ему.
Паску на какое-то время задумался, медленно жуя картошку с солью. Он даже не спросил — нашел ли я в морге мать или нет. А мне очень хотелось рассказать ему о том, как один трамвайщик послал меня в морг, как я там провел немало времени и все же не нашел маму. Покончив с картошкой, он мягко спросил:
— Георге, почему ты не хочешь идти работать в Железнодорожные мастерские?!
Я промолчал и отвел глаза в сторону. Не лежало у меня сердце к Железнодорожным мастерским. Я слишком хорошо помнил рабский труд отца.
— Что бы там ни было, — взволнованно прозвучал голос Паску, — а тебе надо за что-нибудь браться. Жить гораздо легче, когда имеешь профессию.
И вот на следующий день я опять пришел в Железнодорожные мастерские. Котельный цех показался мне еще более дымным, шумным и грязным. Люди, черные от копоти, с землисто-серыми лицами и мрачными взглядами, казалось, были готовы на все… Они теперь уже не боялись ни агентов сигуранцы [5], вертевшихся тут же вокруг них, ни карцеров, ни самого директора Железнодорожных мастерских. Уже не озираясь испуганно по сторонам, как прежде, они открыто ругали войну, жаловались на голод и нищету. Два дня назад одного из шпиков они взяли и выгнали из цеха. В него полетело все, что попалось под руку: заклепки, куски железа.
— Совсем не так стало в мастерских! — сказал я Паску, когда вернулся вечером домой.
— Да, — подтвердил он, — люди почувствовали, что приходит конец войне.
Я подумал, откуда Паску может знать, что скоро конец войне. Но ответить на этот вопрос мне было не под силу. Однако, когда я взглянул в его голубые, как незабудки, глаза, мне стало ясно, что за его уверенностью и скупыми словами что-то скрывается, хотя и непонятное для меня. Вскоре я в этом убедился. Однажды утром в котельном цехе появились листовки, которые я нашел с тетей Фаной в тайнике под порогом нашей комнаты. На стенах, дверях, на шкафах с инструментом — повсюду были расклеены точно такие же бумажки. Они оказались и в карманах спецовок почти у каждого рабочего. Шпики бросились срывать их со стен. О листовках же, найденных в карманах спецовок, им, конечно, никто даже словом не обмолвился. К обеду, когда шумиха немного поутихла, Паску с листовкой в руке залез в один из котлов и, усевшись у входа, принялся читать ее вслух. Рабочие стали внимательно прислушиваться к его словам.
— Пришло время со всей решительностью выступить против войны и гитлеровских захватчиков! Вон немцев из страны!.. — И он отчетливо и медленно прочитал последние слова: — Ком-му-ни-сти-чес-ка-я пар-ти-я Ру-мы-ни-и.
Только тогда я понял, что и Паску был коммунистом. Моя догадка вскоре подтвердилась. Частенько ночами он совсем не бывал дома. И я напрасно ждал его, не смыкая глаз. Иногда он уходил из дому засветло, набив карманы листовками. В такие дни мы обыкновенно встречались с ним у ворот мастерских в толпе рабочих.
— Георге! — окликал он меня. — Ко мне никто не приходил?
— Никто, дядя Паску! — отвечал я, несколько удивленный этим вопросом.
А он все реже и реже бывал дома. Весь день, голодный и усталый, он работал в мастерских, ночью же где-то пропадал. Как-то Паску не приходил домой три или четыре ночи подряд. Когда же наконец он явился, я спал у открытого окна, положив голову на подоконник. Проснулся я от ласкового прикосновения его руки. Мне как раз снился сон, будто домой возвратился отец. Он был весь оборван, но лицо его светилось радостью. Он уже протянул руки, чтобы обнять меня, но в этот момент я проснулся и, поняв, что это был всего-навсего сон, чуть не заплакал от огорчения. Паску молча сел рядом и посмотрел на меня своими по-детски ясными голубыми глазами.
— Ты знаешь, Георге, — задумчиво прошептал он, когда я рассказал ему о своем сне, — мне кажется, что твой отец жив!
Я не поверил его словам и подумал, что он говорит так, чтобы меня успокоить. Но эта слабая мимолетная искорка надежды почему-то сблизила меня с Паску. Весь день я не отходил от него ни на шаг, надеясь, что он, может быть, скажет еще что-нибудь об отце. Однако Паску упорно молчал и работал с каким-то мрачным Ожесточением. Он ни с кем не разговаривал и только в обеденный перерыв о чем-то шептался с сухопарым рабочим из литейного цеха.
Вечером, после работы, мы пошли вдоль железнодорожной линии. У водокачки, у колонки, мы остановились и попили воды. Паску стал умываться, все время поглядывая на стоящие на путях товарные составы. Я почувствовал, что умывается он лишь для отвода глаз… Вскоре к водокачке, у которой мы стояли, подошел осмотрщик вагонов с двумя маленькими молотками на длинных рукоятках. Нагнувшись, чтобы попить воды, он протянул Паску молоток. Потом они медленно пошли по линии между поездами. Я последовал за ними. Вскоре раздались звонкие удары молотков о колеса вагонов. Кое-где слышались приглушенные вздохи стоящих под парами паровозов да размеренные шаги немецких часовых. Пройдя семь — восемь вагонов, я заметил, что, прежде чем нагнуться и ударить молотком по колесу, Паску смотрел на написанные на дверях вагонов слова. Идя за ним, я тоже начал присматриваться к этим надписям. На всех вагонах этого состава было написано «Deutschland» [6], а на соседнем составе — «Explosiv» [7]. «Значит, один состав идет в Германию, другой — на фронт!» — подумал я.
По дороге домой я не стал расспрашивать Паску, хотя мне показалось странным, что он взялся за дело осмотрщика вагонов. Дома мы поели хлеба с помидорами и луком, потом легли спать. Паску одетым растянулся на кровати, закинув руки за голову и уставившись в потолок. Возможно, он задремал, потому что, когда к нам постучали в окно, он испуганно вскочил и не сразу пришел в себя. Потом Паску осторожно открыл дверь и, стараясь не разбудить меня, бесшумно вышел.