— Начальника поезда ко мне! Немедленно!
Вернулся он в купе все еще хмурый, но уже овладев собой, в том состоянии напряженного спокойствия, когда человек уверен, что скоро все будет улажено.
Он не лег больше на койку, а направился к окну и, остановившись возле него, стал пристально всматриваться в свинцовый горизонт за горами. Он молчал, как молчал и до сих пор. Только изредка проводил рукой по своим жестким седым волосам, начинавшим редеть на макушке, выдавая тем свое нетерпение. Видя, что начальник поезда запаздывает, полковник, не оборачиваясь, вытащил из-под подушки кожаный кисет с табаком и трубку и стал медленно, размеренно набивать ее, осторожно насыпая табак кончиками пальцев и приминая большим. Закурив, он остался стоять у окна, следя за сгущающимися сумерками. Обернулся он только тогда, когда в купе вошел начальник поезда, краснощекий молодой капитан, но уже с тремя нашивками за ранение на левом рукаве.
— Почему не едем? — спросил его полковник раздраженно.
— Ждем специального курьера командующего армией, — отрапортовал капитан, козырнув.
— Он мог бы нас ждать на станции! — сердито бросил полковник, еще более нахмурясь, и, повернувшись, снова застыл у окна, держа трубку в руке. Начальник поезда, козырнув, вышел из купе и прикрыл за собою дверь; он спешил успокоить раненых, крики которых все еще неслись по всему поезду. В ту же минуту я услышал, как хлопнула входная дверь вагона, и в коридоре раздались шаги. Несколько мгновений спустя поезд тронулся, и сразу установилась тишина. Это позволило мне расслышать слова, которыми обменялись между собою люди в коридоре.
— Нужно освободить одно купе! — потребовал чей-то низкий, решительный голос.
— Не могу, господин майор, — возразил другой, в котором я узнал голос начальника поезда. — И так на каждой койке по два раненых…
— Приказ командующего армией, — прервал его первый. — Прошу. — И я услышал шелест бумаги.
— М-да, — в замешательстве пробормотал начальник поезда, но тут же стал снова защищаться:
— Не знаю, как это сделать… Пожалуйста, если вы сумеете…
Дверь нашего купе отворилась, и вошел майор, еще молодой человек, стройный, но крепкий, с тонким, выразительным, словно точеным, лицом. Машинально козырнув, он объявил, что согласно распоряжению командующего армией нам придется освободить купе. Полковник, не выпуская трубки изо рта, резко повернулся и оглядел его с ног до головы. Затем молча протянул руку и взял у него приказ. Но едва пробежав глазами первые строки, возмущенный, швырнул бумагу прямо в лицо майору.
— Как? Для этого преступника? — крикнул он в бешенстве. — Постоит и в коридоре! Или привяжите его к поезду! Но не смейте из-за него вышвыривать людей, которые проливали кровь за Родину.
— Приказ, господин полковник, — невозмутимо и решительно ответил майор.
— Исполняйте, прошу! — буркнул полковник и, направившись к своей койке, демонстративно улегся поверх одеяла. — Исполняйте! — повторил он немного спокойней. — Не смею вам мешать. — Однако не в силах побороть раздражения, он приподнялся на локте и обратился ко всем нам:
— Вообразите, господа! Требуют, чтобы мы освободили купе для капитана Панделе. Вы, конечно, слышали о нем?
Да, мы о нем слышали еще в бытность нашу в госпитале, в Банска-Бистрице. Капитан Панделе застрелил командира своего полка, полковника Ромулуса Катанэ. Никто толком не знал, за что именно он убил его, и по этому поводу ходили самые разноречивые слухи. Некоторые утверждали, что здесь замешана жена Панделе: полковник якобы получал от нее любовные письма. Это объяснение казалось нам наиболее вероятным.
Майор между тем договорился с двумя нашими соседями, и те перешли в другое купе. Так ему удалось освободить две полки. На двух других оставались я и полковник, все еще в состоянии сильнейшего раздражения.
Майор занялся своим делом, избегая новых споров с нами. С помощью начальника поезда он опустил верхнюю полку, устроив таким образом удобное сиденье на диване. Расстегнул пояс, снял с себя шинель и повесил ее на крючок у окна. Потом крепко затянул пояс и приладил на боку кобуру пистолета. Еще некоторое время он покрутился по купе, проверил окно и, бросив испытующий взгляд на нас, открыл дверь. Первым переступил порог капитан Панделе, стройный, еще молодой человек лет тридцати. Он вошел спокойным твердым шагом человека, уверенного в себе, умеющего владеть собой. Приветствовал нас у двери, поднеся руку к фуражке, и проделал это с таким достоинством, что я был поражен. На его фуражке и суконных погонах еще виднелись следы сорванных знаков капитанского звания. Он был без ремня, без портупеи… Пока капитан Панделе снимал шинель, сопровождавший его сержант оставался стоять в дверях, держа автомат в руке. Затем все трое уселись на диван: майор — к окну, сержант — у двери, Панделе — посередине между ними.
Еще не завечерело, и в оставшиеся полчаса до наступления сумерек я смог исподтишка наблюдать за капитаном. Он носил очки, легкие очки в тонкой золотой оправе с обыкновенными стеклами. Но странное дело, смотря на них, ты никак не мог отделаться от впечатления, что носит он очки не потому, что не может без них обойтись, а потому, что они сильнее подчеркивают благородство всего его облика, притушают нестерпимо яркий блеск его глаз. Удивительные были у него глаза — они словно излучали из себя свет, бросавший отблеск на все его лицо, матово-бледное, слегка даже желтоватое, с мягкой бархатистой кожей, придававшей ему выражение какой-то детской непосредственности. И только слегка выдающийся вперед квадратный подбородок говорил о том, что при всей чарующей его мягкости преобладающей чертой характера этого человека была все же воля. Он сидел неподвижно, очень прямо, слегка запрокинув голову и устремив невидящий взгляд в пространство перед собой, — словно в столбняке. Он думал. Но ты никогда бы не смог догадаться, о чем он думал. Большинство людей скрывают свои мысли за хмуростью, мрачностью, которые делают лица и глаза непроницаемыми. У него же их скрывал свет, излучаемый его удивительными глазами, который ослеплял тебя, как прожектор. Белизна его лица особенно бросалась в глаза, возможно, и по контрасту с жгуче черными волосами, такими черными и блестящими, что отливали синевой.
Так же необыкновенны были и его руки, сейчас спокойно лежавшие на коленях. Его длинные пальцы были так по-мужски изящны, что невольно вызывали нежное чувство. Эти руки словно были созданы, чтобы ласкать и творить. Ты скорей мог себе представить их листающими книгу, трепещущими на струнах скрипки, водящими кисть по залитому светом холсту или погруженными в пышные кудри девушки, чем направляющими дуло револьвера в человека. В незаметно подкравшихся сумерках мне показалось, что и на руки его падал отблеск света, излучаемого его лицом и глазами… Быть может, он инстинктивно почувствовал мой пристальный взгляд, потому что спустил руки с колен и скорее для того, чтобы чем-нибудь занять их, вынул из кармана сигарету и зажигалку. Медленно поднес сигарету ко рту, продолжая так же пристально смотреть в пустоту. Но подняв ее до уровня губ, вдруг вздрогнул — это убедило меня, что он действительно погружен был в думы. Потом, быстро опустив руку с сигаретой, встал и обратился к полковнику:
— Господин полковник, разрешите закурить.
Только легкое дрожание голоса, низкого, глубокого, необычайно мелодичного, выдавало внутреннюю тревогу, которой он был охвачен. Полковник не удостоил его даже взглядом и демонстративно повернулся лицом к стене. Это как будто озадачило капитана, и некоторое время он продолжал стоять неподвижно с сигаретой в руке. Потом я услышал щелканье зажигалки. Вспыхнувший огонек на мгновение осветил его лицо и тут же погас, оставив после себя крошечную багрово-красную тлеющую точку на кончике сигареты. В купе стояла глубокая тишина. На минуту мне показалось, что Панделе забыл об оскорбительном поведении полковника, но по тому, как все короче становились его затяжки и все чаще взгляд его обращался к койке подо мной, я понял, что ошибся. Капитан Панделе утратил свое каменное спокойствие, из которого, казалось, ничто не могло его вывести.