— Здесь они, наверное, оставили и танки! — прошептал Чионка, нарушая тишину этих диких мест.

Мы перешли на шаг. Лошади устали, крупы их блестели от пота. От них поднимался легкий пар, распространяя вокруг острый едкий запах. Дозор уже несколько раз давал нам сигнал остановиться. Мы с Чионкой сошли с коней и, оставив их на попечение бойцов, стали крадучись пробираться сквозь придорожный кустарник. Дойдя до наших дозорных, мы с изумлением остановились перед открывшейся нашим глазам картиной. Шоссе в этом месте, следуя течению реки, делало широкую петлю, огибая ущелье. Немцы, которые, очевидно, не в состоянии были дальше гнать свои танки, сошли здесь с них и пустили их напрямик в пропасть. То же они проделали и с машинами, которые, исковерканные и опрокинутые, лежали теперь в воде. Мои опасения оправдывались — так могли действовать только наиболее озлобленные, закоренелые враги, те, кто крушили и уничтожали все на своем пути. И в то же время так могли действовать только враги организованные, потому что осуществить такое разрушение можно было только по приказу.

Некоторое время мы с дозорными, притаившись в колючем кустарнике и держа под наблюдением дорогу, прислушивались. Глубокая тишина царила вокруг. Только непрерывно и приглушенно шумела на дне ущелья река. Я дал приказ дозору следовать вперед, а Чионку послал за бойцами.

«Немцы сейчас идут пешком, — размышлял я, сидя укрывшись в кустарнике. — Значит, если они прошли здесь под вечер, мы должны их догнать сегодня».

Когда подошли бойцы, я вскочил на коня и повел колонну рысью. Однако некоторое время спустя мы снова вынуждены были остановиться. Шоссе вбегало на мост, переброшенный через пропасть. Здесь мы опять увидели по обе стороны дороги сброшенные в канавы и под откос разбитые танкетки и автомашины, множество поломанных повозок, разнообразное оружие, ящики с боеприпасами… Но само шоссе было свободно и бежало серой суживающейся лентой к мосту с гранитным парапетом.

У въезда на мост мы наткнулись на немца, который лежал поперек дороги, загораживая собою путь. Я стал медленно приближаться к нему, держа палец на спусковом крючке. Но немец не шелохнулся — он крепко спал. Вздрогнул он, только когда топот коня раздался почти у самого его уха. Он вскочил с пистолетом в руке и крикнул осипшим голосом, как человек, долго кричавший на воздухе: «Halt!» [21]. Затем сделал попытку подойти ко мне, но пошатнулся и едва не упал: немец был мертвецки пьян. Ноги у него заплетались, его качало из стороны в сторону. Наконец, с трудом обретя равновесие, он двинулся ко мне нетвердыми шагами и остановился, широко расставив ноги, держа в одной руке пистолет, а в другой бутылку с ромом.

Это был немецкий офицер, совсем молоденький, почти мальчик. Он был без фуражки. Растрепанные, слипшиеся волосы были такие грязные и пыльные, что с трудом можно было различить их цвет. Лицо осунувшееся, желтое, как у покойника, рот скривлен, губы слюнявые, глаза покрасневшие, мутные, осоловелые. Офицерик был так пьян, что не мог разобрать, кто перед ним находился, — он принял нас за немцев.

— Halt! — снова пробормотал он, икнув, и, угрожающе направляя на меня пистолет, продолжал по-немецки: — Всем на проверку! Нельзя возвращаться домой с «Майн кампф». Понятно? Никому там она больше не нужна! Гитлер капут! Берлин — капут! Третий рейх — капут! Пепел!.. Что вы еще ждете? — вытаращил он на меня свои осоловелые глаза и попытался выстрелить в воздух, не замечая, что в пистолете давно уже не было патронов и он только коротко и сухо щелкал при нажатии курка… Затем, сделав еще несколько шагов ко мне, остановился у самой лошадиной морды и начал вдруг визгливо и истерически хохотать, икая и размахивая бутылкой.

— Ха-ха-ха!!! Ик! Новый порядок! Ик! На тысячу лет! Ик! Ха-ха-ха! — захлебывался он визгливым пьяным смехом.

Потом повернулся и шатаясь направился к правому парапету моста, где стояли на земле в ряд с десяток экземпляров книг Гитлера «Майн кампф». Все они были раскрыты на странице с фотографией фюрера, и на каждом снимке зияла дыра от пули как раз посреди лба, между взлохмаченными, насупленными бровями и жесткой свисающей с головы прядью волос. Помучившись опять некоторое время, чтобы обрести устойчивость, подросток с офицерскими нашивками встал в позицию «смирно» и, козырнув рукой с револьвером, выкрикнул:

— Хайль Гитлер!

«Цанк!» — щелкнул опять пустой револьвер; пуля, если бы она была в пистолете, должна была бы снова пробуравить физиономию фюрера. После этого офицерик сделал шаг, снова козырнул, еще раз нажал на спусковой крючок и, застыв вдруг на месте, яростно заорал:

— Мой фюрер?.. Тьфу!.. Лжец!.. Тьфу!

Только сейчас, сообразив наконец, что в пистолете нет патронов, он швырнул его о парапет с такой силой, что выбил искру. Потом набросился на расставленные книги и стал сбивать их кулаками в воду. Река, подхватив, понесла их вниз по течению.

Когда он снова повернул ко мне лицо, его покрасневшие мутные глаза были полны слез. Он попытался еще что-то сказать, но вдруг застыл, разинув рот и испуганно выпучив на нас глаза, — он разглядел наконец, что перед ним были не немцы.

Чионка и еще один из бойцов, соскочив с коней, схватили его за руки. Офицерик не сопротивлялся. Он был слишком измучен физически и душевно. Я тоже спешился и подошел к нему. На него страшно было смотреть — он был на грани безумия. Зажмурившись, я ударил его рукой по обеим щекам… Нужно было заставить его очнуться… Когда он пришел в себя, я велел его связать и бросить на повозку с боеприпасами и провизией, где он моментально заснул.

В полдень, когда мы сделали привал на обед в каком-то селе, я подошел к повозке. Немец все еще спал непробудным сном. По моему приказу один из бойцов приподнял его за плечи, а другой окатил холодной водой. Офицерик забился на телеге, дрожа всем телом и отряхиваясь. Потом открыл глаза и стал испуганно всматриваться в каждого из нас… Теперь, когда он окончательно пришел в себя, я мог разглядеть его внимательно… Во всем его облике было что-то ребяческое. Лицо с тонкой нежной кожей, с едва пробивающимся желтым пушком на щеках еще не знало бритвы. И глаза у него сейчас были другие — темно-голубые, как синька, прозрачные до дна, только в самой глубине их словно притаилась легкая тень, говорящая о душевном надломе. Видя, что я не спускаю с него глаз, офицерик смущенно отвернул лицо. Мне показалось, что он собирается заплакать. Я не смог удержаться и коснулся рукой его худого, слабого плеча. Это был первый немец, который вызвал во мне чувство жалости. Офицерик вздрогнул и посмотрел на меня смиренным покорным взглядом. Все же я не смог заставить себя сказать ему доброе слово. Война ожесточила наши сердца. Особенно против немцев.

Я предложил ему поесть, но он отказался, упрямо качая головой. Попросил только пить. Пил долго, жадно. Потом я выслушал его короткую повесть о себе. Он был произведен в офицеры и отправлен на фронт досрочно. Его, как сотни и тысячи других подростков, Гитлер безжалостно бросил в бой, не дождавшись призывного возраста…

Мне пришлось таскать молодого офицерика с собой. Я не имел возможности выделить бойца на конвой одного пленного. Но я не мог и бросить его посреди дороги. Оставалось ждать следующей партии пленных, к которой я мог бы присоединить его и отправить в тыл.

Но развернувшиеся вскоре события заставили меня забыть об офицерике-подростке. Скоро мы нагнали немецкую колонну — остатки батальона альпийских стрелков. Они двигались по шоссе довольно медленно, плотным, сомкнутым строем. Некоторое время мы следовали за ними на расстоянии нескольких сотен метров. Их нельзя было так просто атаковать. Отряд был слишком хорошо вооружен. Впереди ехала вереница повозок с установленными по бокам пулеметами, позади четыре пары быков тащили танк с дулом орудия, обращенным к нам. «Эти будут сопротивляться, — подумал я. — Не остановились же они перед тем, чтобы сбросить под откос танки и автомашины, когда у них кончился бензин…»

вернуться

21

Стой! (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: