И все же Бородину показалось странным, что молодой офицер покинул военную службу и посвятил себя только музыке.

– Стало быть, вы вполне уверились в своих силах? – спросил он.

– Всякое решение требует смелости, – ответил Мусоргский рассудительно. – Уж очень не совпадали интересы моей компании с моими. Шаг был рискованный, спору нет, зато я, по крайней мере, могу свободно собой распоряжаться.

– Завидую вам, – вздохнул Бородин, – хотя к науке привержен сильно.

Все, чем он обладал: уважение ученых, любовь студентов, интерес к исследованиям, – не заглушало его любви к музыке. Однако каждый шел тем путем, который сам для себя избрал.

Чем больше он расспрашивал, тем больше убеждался в том, как далеко шагнул Мусоргский в своем развитии. Прежде обоим нравился Мендельсон – теперь другие имена были на его знамени; среди них, наряду с Глинкой, одним из первых стояло имя Шумана, которого Бородин не знал вовсе. С ревнивым интересом прислушивался он к словам музыканта. В суждениях Мусоргского почти не было ничего показного, он не старался поразить собеседника и высказывался основательно и убежденно.

Профессор Ивановский давно поглядывал в их сторону: гости надеялись послушать музыку, а беседе не предвиделось конца. Наконец Ивановский не выдержал.

– Извините, господа, – сказал он, подходя, – на вас все смотрят голодными глазами. Побалуйте нас, поиграйте.

Бородин, давно знакомый с хозяином, встал.

– Только я нот с собой не захватил.

– А может, в четыре руки поиграете? Я слышал, вы о Мендельсоне толковали: у меня как раз переложение его а-мольной симфонии есть.

– От средней части увольте, – капризно отозвался Мусоргский. – Не переношу ее: какая-то песнь без 'Слов, тягучая, как все его песни… Увольте, право.

– Это, Модест Петрович, музыкантская нетерпимость, – ответил Ивановский. – Наш брат любой хорошей музыке рад, и Мендельсон для него композитор по вкусу. – Он дружески подхватил обоих под руку и повел к роялю. – Всегда бывает приятно удалиться от привычного: нас окружают точные величины, а тут некая туманная красота…

Сыграли две части, первую и третью. От второй Мусоргский все-таки отказался. Сыграли еще несколько вещей, приятных гостям. Потом снова завели разговор.

Заметив, что гости больше не обращают на них внимания, Мусоргский стал негромко наигрывать отрывки из шумановской симфонии. Свобода исполнения, умение оттенить самое важное и при этом не упускать из вида боковые, полные очарования мысли, замечания, которые он делал, – все поразило Бородина. Видя такого благодарного слушателя, Мусоргский был рад возможности показать себя. Точно после узды, в какой его держали Балакирев и Кюи, нашелся наконец собеседник по нем – знавший меньше, но воспринимавший искусство так же, как он.

Все казалось необычным в том, что слышал Бородин. При мысли, что музыканты где-то собираются, обсуждают новые сочинения, он почувствовал сожаление: может, лучшие его годы проходят вдали от музыки и потом будет поздно наверстывать? «Не примкнуть ли, пока не упущен срок, к ним?» – подумал он.

А Мусоргский, наигрывая, продолжал делать свои замечания: иной отрывок он называл сухой математикой, в другом находил поэтическое начало: третий хотя и считал изящным, но осуждал за отсутствие глубины. Уверенность, с которой он судил, положительность, способность проникать в замысел произведения больше всего удивили Бородина.

Их беседа, перемежавшаяся игрой, была непонятна присутствующим. Сначала еще слушали, что наигрывает Мусоргский, потом перестали слушать и занялись чаепитием.

Ивановский два раза уже приглашал:

– Господа музыканты, прошу вас за стол, всего не переговорите! Это как в науке – чем дальше, тем глубже, а дна все равно нет.

Но те продолжали, находя в этом разговоре особенную прелесть.

Бородин попросил Мусоргского сыграть что-нибудь свое. Для вида тот сначала отказался, однако долго уговаривать себя не заставил:

– Я вам «Скерцо» свое покажу.

Когда Мусоргский дошел до средней части, он процедил сквозь зубы:

– Тут у меня колорит восточный…

Как будто считал нужным предупредить, что если кое-что покажется слушателю несообразным, так это потому, что замысел был таков. Но именно несообразность, а вернее, новизна больше всего и поразила Бородина. Естественность, реализм, правдивость, с какими была трактована восточная тема, заставили вспомнить о Глинке и его отношении к восточному материалу. Бородин опять с огорчением подумал, что он в музыке отстает, в то время как группа талантливых смелых людей неудержимо шагает вперед. Имя Балакирева было ему и прежде известно, но атмосферу балакиревского кружка он впервые почувствовал с такой явственностью. Еще сильнее захотелось присоединиться к ним, найти для себя поддержку в их обществе.

Впечатление от встречи было неизгладимо большое. Хотя и на этот раз в мелочах, в том, как Мусоргский вел себя за столом, видна была его склонность порисоваться, за этим стояло нечто более серьезное, крупное и многообещающее. Больше всего поразило то, что молодой музыкант рассматривает искусство как важное и общее дело многих людей.

Пожалуй, именно в тот вечер Бородин понял, что нельзя творить в одиночку, прячась от других и ничего никому не показывая. Он почувствовал, как нужна ему среда людей, посвятивших себя безраздельно искусству.

XVI

Еще одного человека любовь к музыке привела в балакиревский кружок. Долговязый, нескладный, застенчивый и молчаливый, он появился там совсем еще юношей, почти подростком.

Когда Римскому-Корсакову исполнилось двенадцать лет, его поместили в морской корпус. Мальчик несколько лет изучал там науки, относящиеся к мореходству. Ему пришлось плавать и на шлюпках и на кораблях. Однажды он чуть было не утонул, стоя во время тяги вант под марсом бизань-мачты и сорвавшись оттуда.

Подросток был тих, скромен, но храбр. Когда его, как новичка, попробовали подчинить себе кадеты постарше, он сумел себя отстоять и показал свою независимость. Всеми своими чертами подошел бы воспитанник к морскому делу: старательностью, выносливостью, упорством, – если бы не особенная, страстная приверженность к музыке.

Занятия музыкой начались еще дома. По желанию родителей, во время пребывания в корпусе для занятий с мальчиком был приглашен педагог. На рояле тот, впрочем, играл слабо, потому что по профессии был виолончелистом. Тем не менее кадет ходил к нему заниматься и выполнял все его указания.

Жизнь в корпусе текла однообразно, муштра была не из легких. По субботам кадетов выстраивали и за хорошие отметки, полученные в течение недели, награждали яблоками, а за плохие пороли публично.

Субботние вечера подросток проводил в семье у знакомых, где с интересом относились к музыке. Его часто водили с собой в театр, на оперные представления. За две-три зимы он прослушал Флотова, Верди, Россини, Глинку, Мейербера. Посещали больше итальянскую оперу – русская была не в чести. Слушая, как превозносят Россини и как дурно говорят о «Руслане», Римский-Корсаков из детского послушания поддакивал.

Заниматься музыкой его заставляло необъяснимое влечение. Он пробовал перекладывать оркестровые произведения для рояля, сам подбирал вариации к готовым темам. Учитель, виолончелист Улих, был слишком слаб, чтобы помочь ему в этих попытках. Но у него хватило добросовестности объявить однажды, что делать с мальчиком ему больше нечего и следует обратиться к более сведущему педагогу.

Сам же Улих и отвел Римского-Корсакова вскоре к пианисту Канилле. Это был музыкант другого масштаба – образованный, тонкий и чуткий. В подростке он угадал способности незаурядные и решил, что вести его надо не обычным путем, а другим, более отвечающим его дарованию.

В присутствии юного музыканта часто говорилось, что Россини гениален, а Глинка слаб: «Сусанин» еще туда-сюда, а «Руслан» никуда не годится. Но, попробовав поиграть тайком ото всех отрывки из «Руслана», Корсаков испытал чувство, близкое к восторгу. Ему говорили, что Бетховен скучен, а он послушал в университетских концертах его симфонии и так ими увлекся, что стал сам перекладывать для рояля.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: