Возвращаясь, он с опаской думал, не забыли ли его друзья. Хотелось засесть поскорее за работу и отдать себя в распоряжение умного руководителя.
О таком послушном ученике мечтал больше всего Балакирев. Когда Римский-Корсаков явился к нему, Балакирев обласкал его, встретив как равного и как союзника. Новостей было много: Бесплатная школа прочно стала на ноги, концерты ее имели все больший успех, для молодых композиторов путь был расчищен, и публика принимала с охотой их произведения.
– Дело теперь за вашей симфонией. Нельзя терять время, принимайтесь за нее поскорее. А ну-ка, поиграйте – то, чего я не знаю.
Но только Корсаков начал, как Балакирев нетерпеливо прервал его:
– Э, нет, батенька, слушать такого пианиста неинтересно. Вы совсем разучились играть. Давайте уж лучше я сам.
– Я нот с собой не принес.
– Плохо, плохо… Как же вы без нот явились? Отбился, совсем отбился от рук! Что же мы с вами делать будем? Ладно, тогда я другую симфонию вам покажу. Большого полета автор, с сильными крыльями. Взлетит скоро так, что за ним не угонишься. Вот какие люди тут поднялись, Корсинька! – ласково закончил он.
– Как же его зовут, Милий Алексеевич?
– Александр Бородин. Запомните это имя. Да он сам, впрочем, скоро явится.
И он принялся исполнять симфонию.
Так же тесно и неприбрано было в комнате, так же лежали повсюду книги и ноты, а у Римского-Корсакова было чувство такое, точно он в родной дом возвратился. Опять он попал в атмосферу музыки.
Симфонии, которую сыграл ему Балакирев, он, по правде сказать, не понял. Что тот ни говорил, Римский-Корсаков соглашался, только бы не вступать в пререкания.
Вскоре пришли Бородин и Мусоргский. Бородин, самый старший среди музыкантов кружка, пользовавшийся известностью как ученый, держался просто, скромно, даже с робостью, и понравился Корсакову с первого взгляда. Мусоргский за эти годы располнел и даже несколько обрюзг. Хотя Модест и прислушивался ко всему, что говорили другие, но казался занятым собой; в глазах его то вспыхивало внимание, то опять он весь уходил в свои мысли.
Все, по чему так соскучился Корсаков на чужбине, было в тот вечер: музыка и разговоры о музыке – новые сочинения, концерты, Бесплатная школа, приезжие артисты – обо всем переговорили.
Бородину надо было завтра рано идти на занятия, и он побыл недолго; Корсаков, желая продлить наслаждение от встречи, остался, чтобы уйти вместе с Мусоргским.
Ночь была лунная. Сентябрьское мягкое тепло держалось еще на улицах. На Загородном горели редкие фонари. Невский был освещен лучше: луна стояла против проспекта и как бы обращалась с молчаливым вопросом к прохожим.
Прохожих было немного, движение затихало: изредка процокает лошадь подковами, прогремит экипаж или линейка проедет.
После всего, что Римский-Корсаков услышал сегодня, неудобно было расспрашивать еще. Он не заговаривал первый – боялся попасть впросак и обнаружить свою отсталость.
– Как вам у нас показалось? – спросил Мусоргский наконец.
– После того как поживешь вдалеке от родины, все это особенно дорого. Не знаю, можно ли признаться, но я прямо счастлив, что вернулся и опять в вашем кругу.
Мусоргский ласково прикоснулся к его руке.
– Уезжал я гардемарином[vii] – вернулся мичманом флота. Брат твердо решил мою судьбу за меня, а мне после сегодняшнего вечера все кажется чудным в моей флотской жизни.
– Что же вам теперь приходится делать по службе?
– Экипаж в Галерной гавани, а я живу на Васильевском, в меблированных комнатах. Сижу часов пять в канцелярии, строчу рапорты, а потом, кроме дней дежурств, свободен.
– У вас дела, я вижу, поменьше, чем у меня, – рассмеялся Мусоргский. – Мне приходится сидеть позже. – Он задумался и замолчал. – А роялем владеете как?
– Милий Алексеевич нашел, что отвратительно, а мне было странно: в кругу любителей мою игру даже хвалят. Конечно, до вашего уровня мне никогда не подняться, вы играете необыкновенно.
Опять Мусоргский ласково дотронулся до его руки. Корсакову вспомнилось, как еще до плавания они обменялись, встретившись в первый раз, понимающими взглядами. Он испытывал по отношению к Мусоргскому чувство все возраставшей симпатии.
– Можно мне изредка к вам заглядывать, Модест Петрович? – спросил он.
Мусоргский отозвался не сразу.
– Жил я одно время в славной компании, там и видеться было удобно'. Теперь, после того как со мной приключилась какая. – то хворь, брат вытребовал меня к себе. Трудновато у него, отвык я чужим умом существовать.
– А я поселился самостоятельно, – сказал Римский-Корсаков. – Отдельно от брата и матери.
– Я свою мать похоронил, – задумчиво произнес Мусоргский. Помолчав, он добавил: – В ее память написал «Из детских лет». Или это вообще воспоминание о том невозвратном времени…
Минули Садовую, затем Морскую. Время было идти каждому в свою сторону, но обаяние, исходившее от этого загадочного человека, шагавшего рядом, привлекало Римского-Корсакова к нему все сильнее.
– Так вы симфонию дописывать будете? – продолжал Мусоргский. – Я начало до сих пор помню. Хорошо она начата и имя вам сделает.
– Что вы!
– Сам пробовал было симфонию писать, да оставил. Живое слово меня манит больше, хочу портреты звуками создавать. – Неожиданно оборвав себя, он спросил: – А вам в самом деле у Балакирева нравится?
– Да, очень! – горячо ответил Корсаков.
Мусоргский подумал и согласился:
– Удивительный народ они – Стасов и он! Я их очень люблю… Мы с вами вот что: мы с вами встретимся у Людмилы Ивановны Шестаковой.
Римский-Корсаков нерешительно заметил, что он у нее не бывал.
– Добрейшей души человек, – ответил Мусоргский убежденно. – С первого раза войдете туда, как в свой дом. Уж ежели я зову, приходите без страха.
Тут наконец они попрощались.
Два дня Римский-Корсаков жил, тяготясь тем, что не с кем поговорить. К Мусоргскому идти было нельзя. Подумав, поколебавшись, вспомнив, что и Бородин приглашал его, он решил отправиться к Бородину.
Жил тот в здании Медико-хирургической академии, там же, где помещалась его лаборатория. Корсаков как раз в лаборатории и застал его.
Бородин был в халате; с высокого табурета он наблюдал за реакцией, происходившей в реторте. От реторты во все стороны отходили резиновые и стеклянные трубки, соединявшие ее с колбами.
– Берите стул, садитесь, – встретил он смущенного моряка. – Пока тут сатанинские дела творятся, мы с вами поболтаем немного.
Заговорив о балакиревском кружке, Бородин доверчиво признался, что вначале его там удивляло все и он сильно робел, а теперь ничего: привык, кажется.
– Я не чувствую себя таким невеждой, каким был: Листа от Мендельсона могу теперь отличить.
– А я не сумел бы.
Простота, с которой держится профессор, ученый, признанный в кружке музыкантом первого класса, снова удивила Римского-Корсакова. Он вскоре привык к обстановке лаборатории, к тому, что хозяин то и дело глядит на часы, выходит в коридор, свистит там, пытаясь точно высвистать ноны и децимы,[viii] затем возвращается, занимает свое место и опять наблюдает за тем, что происходит в реторте.
– Не скучно вам?
– Нисколько, – сказал Римский-Корсаков.
– А ночевать хотите остаться? Мы с женой, Екатериной Сергеевной, вечером музицируем. Она не как я – пианистка отменная. Я при ней побаиваюсь играть, как бы не засмеяла. Пальцы я растопыриваю вот так, – он показал, – и она всегда высмеивает меня.
– Вот и я так тоже! – обрадовался Римский-Корсаков.
– Вам со мной, выходит, играть в четыре руки, а то они доки, к ним не подступишься.
Позже оказалось, что жена над ним не смеется, а, наоборот, слушает с увлечением. Она не скрывала при постороннем, что восхищается своим мужем.
Вечер прошел незаметно. Бородин часов в десять стал требовать, чтобы Екатерина Сергеевна шла спать.