Подумав, Мусоргский решил просить приюта у Голенищева-Кутузова. Он вспомнил, что тот переезжает на дачу, а жена уже переехала.

– Арсений, – начал Мусоргский смущенно, – ежели я до твоего возвращения поживу у вас, ты сердиться не будешь?…

Он стоял на пороге квартиры с чемоданом в руке. Когда он шел сюда, полный сомнений, в мыслях его возникал не образ поэта-лирика, а образ благополучного барина.

Но Голенищев встретил гостя приветливо:

– Чего ж ты остановился? Сделай милость, заходи, я один. Графиня на даче. Сейчас самовар велю подогреть, и чай будем пить.

На Мусоргского пахнуло забытым уютом семейной жизни. Самовар кипел на столе, хозяин, как прежде, читал стихи. Снова казалось, что любовь к искусству связывает их прочно.

Друзья просидели так до утра, а утром Модест ушел на службу.

Сколько же раз за последние годы Мусоргский менял дорогу от дома до департамента! Он подбадривал себя: Голенищев человек деликатный; раз жены нет, можно пожить у него хоть до осени, а там будет видно.

Бесприютный человек, не знавший вчера, где приклонить голову, Мусоргский после ночного душевного разговора с другом думал не о дурном и трудном в своей жизни, а о хорошем. Он, в сущности, богат, как никто: песен у него без счета; кроме песен, есть «Картинки с выставки», сочиненные для рояля, и оркестровая «Ночь на Лысой горе»; к «Песням и пляскам смерти» надо будет кое-что присочинить, сюжеты для того есть; а всего милей ему цикл «Детская». Когда ни попадет Модест на дачу к Дмитрию Стасову, дети требуют, чтобы он что-нибудь спел оттуда. Они следят за событиями, которые в «Детской» изображены, с увлечением. Да что дети – сам Лист в восторг пришел от его цикла. Брат издателя Бесселя как-то соскочил с извозчика, увидев Мусоргского, и сообщил, будто Лист даже письмо ему написал. Письмо пропало, но, вспоминая об этом случае, Мусоргский всякий раз с гордой надеждой говорил себе, что рано или поздно его все признают. Вот Стасов зовет за границу и даже деньги предлагает прислать. Но нет: он сначала допишет «Хованщину», выведет ее в люди, предъявит друзьям и недругам…

Так думал Мусоргский, идя утром на службу. Достаточно было одного хорошего вечера, чтобы страхи рассеялись и жизнь опять окрасилась в светлые тона.

Несколько дней прошло в мирных беседах и приятных мечтах. Возвращаясь со службы, Мусоргский неизменно заставал внимательного хозяина, и до позднего часа тянулся дружеский разговор. Даром что один был именитый барин, а другой бездомный художник, – казалось, искусство равняет их.

Однажды, придя к Голенищеву поздно вечером, Мусоргский застал квартиру запертой. Ни на звонки, ни на стук не отозвался никто. При мысли, что он снова без крова, Мусоргскому стало страшно. Он вытер с лица пот и принялся стучать громче.

По лестнице кто-то поднимался сюда. Мусоргский придал себе независимое выражение.

К нему подошел дворник:

– К графу изволите идти?

В голосе его были почтительность и настороженность.

– Да вот что-то не отворяют. Может, заснул…

– Они сегодня на дачу переехали.

От неожиданности Мусоргский растерялся; он спросил упавшим голосом:

– Ключа граф кому-нибудь для меня не оставил?

– Никак нет.

– Может, ты, голубчик, не знаешь? Я тут по приглашению живу.

– Нет, сударь, не оставили. Точно знаю, потому что выносил ихние вещи.

Проклятая рассеянность поэта, барина! Уезжая, он и не подумал, как попадет в квартиру Мусоргский. Ключ у него в кармане, и, наверно, Голенищев не думает в эту минуту, что его друг ждет под дверью и не знает, где ему ночевать!

Дворнику было интересно, что предпримет стоящий у запертой двери человек. Надев шляпу, тот сказал с деланной бодростью:

– Спасибо, дружок, что сообщил, а то я стучу-стучу… – и сунул ему в руку монету.

– Теперь уж осенью пожалуйте, – расположившись к нему больше, сказал дворник.

Мусоргский медленно спустился по лестнице.

Небо чуть посветлело; еще немного, и должен был обозначиться розовеющий его край. Город спал. Догорали свечи в фонарях. Прохаживались кое-где дворники.

Мусоргский брел вдоль набережной, вглядываясь в краски начинающегося утра. В Летний сад, что ли, пойти? Но там запирают на ночь ворота. От сознания бездомности стало тяжело. Он присел на ступени подъезда. Голенищева винить не хотелось: ну рассеянный, забывчивый, не знает, что такое нужда. Через несколько дней хватится, что ключ остался в кармане, да что толку! Мысли были о чем-то более общем и печальном. Он не торопился уходить, решительно не зная, к кому направиться.

Край неба уже посветлел, начинался чистый и пока прохладный день.

Перебирая в памяти, к кому бы обратиться, Мусоргский дошел наконец до Наумова; ему стало легче: вот к кому прийти в такую раннюю пору не стыдно. Наумов добрый, он поймет.

Мусоргский бодрее зашагал по мосту, прошел мимо университета, Академии художеств и против пустынного садика увидел хорошо знакомый дом. Ну вот, последнее пристанище; на другое надежд больше нет. Робея, он открыл парадную дверь.

При виде его на лице Наумова появилось выражение суетливой озабоченности. Он оглянулся на дверь спальни и зашептал:

– Модест Петрович, голубчик, сюда заходите, сюда… Мария Измаиловна спит. В столовой посидим, пускай себе спит. Там, смотришь, встанет, и чаю авось напьемся.

Как он ни побаивался жены, а дружбе не изменил. Слушая его торопливую речь, Мусоргский мало-помалу приходил в себя, и страх одиночества отодвигался.

Опасаясь отказа, Модест Петрович объявил, что ему побыть бы тут хоть до службы: от них он прямо отправится в департамент, а там будет видно, как действовать.

Наумов таинственно повторял:

– Как Мария Измаиловна… Она добрая, даром что характер крутой…

Он понял все, но брать на себя решение не отважился.

Появилась супруга. Полная и величавая, она вышла в утреннем халате и при виде столь раннего гостя не скрыла своего удивления.

Мусоргский стал смущенно объяснять, что он к ним на время:

– Арсений Аркадьевич, уезжая, забрал с собой ключ. Такая история глупая приключилась… Я только до службы, простите, что так рано…

Мария Измаиловна смотрела на него критически: на его совести, считала она, частые отлучки мужа.

– Какой уж там ключ, Модест Петрович!

Муж, ожидая грозы, смотрел на нее с робостью.

– Уверяю вас, он увез с собой, – продолжал Мусоргский, выставив вперед ногу и прикидываясь человеком беспечным. – Он такой же рассеянный, как и я. Да, наверно, сам хватится.

Мария Измаиловна с сомнением покачала головой. Уверения Мусоргского, его смущенный вид были ей приятны.

– Уж, видно, придется пожить у нас, Модест Петрович. Я человек прямой: если нравится, милости просим.

Муж от радости приложился даже к ее ручке:

– Душенька, я всегда говорил, что у тебя золотое сердце! Модест Петрович человек знаменитейший, но ребенок совершенный. Вот пройдет про него слава на всю Россию, и нас с тобой добрым именем помянут, увидишь.

– Когда еще это будет! – вздохнула она. – Нет, оставайтесь, правда. Сейчас покормлю вас чем бог послал.

Мусоргский, приложив руку к груди, повторял:

– Благодарю, благодарю…

И он остался жить у Наумовых.

IV

Содружество, которое Стасов лет десять назад назвал могучим, с годами стало слабеть. И не то чтобы оно распалось, но каждый участник его, самоопределившись, выбрал свой путь.

Римский-Корсаков отдавал все силы консерватории. Сделавшись преподавателем, он сам засел за науку с таким рвением, как будто ничего до сих пор не знал. Автор двух симфоний и оперы, он решил начать всё сначала. Это был подвиг художника.

Реакция, мрачный дух притеснения, затхлая атмосфера 70-х годов – все не так мучительно терзало, потому что он был поглощен работой, которая укрывала его от внешнего мира.

Бородин, увлеченный наукой и музыкой, тоже не так горестно ощущал гнетущую тяжесть общественной атмосферы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: