На Добролюбове, «божьем человеке», странствующем проповеднике, сведения о котором прекратились после революции, стоит остановиться: как показательно для русского самопознания это превращение эстета-декадента в христианствующего народника! Тогда же, еще в 95 году, и особенно после его «Собрания стихов» пятью годами позже, я почувствовал какого-то другого Добролюбова за декадентскими его чудачествами и жалел, что происшедшая с ним «история» мешала нашему сближению. Наводил о нем справки.

Александр Михайлович Добролюбов принадлежал к зажиточной семье (отец — видный петербургский чиновник). У него было три брата и четыре сестры. Сам он — старший, родился в 1876 году. Сестра Маша, на год его моложе, славилась красотой — нет, больше чем красотой: одухотворенной прелестью, которая и сводила с ума, и вызывала невольное благоговение… По этому поводу слышал я от одного петербуржца, близко знавшего всю семью Добролюбовых, рассказ о том, как Д. С. Мережковский, — он дружил с Александром Михайловичем и ценил его очень высоко (в книжке «Не мир, но меч» сравнивает с Франциском Ассизским[12]), — на одном из «Религиозно-философских Собраний», говоря о живописи Ренессанса восторгался удивительной гармонией земного и небесного, найденной художниками кватроченто в изображении Богоматери… И вдруг, обернувшись случайно на стоявшую около Машу Добролюбову, он невольно замолк и воскликнул:

— Мадонна!

Я видел фотографию Маши у младшего брата ее, Георгия Михайловича. Ей 28 лет на этом снимке (в костюме сестры милосердия). Действительно — красавица и мадонна, однако не столько типа итальянского Возрождения, сколько — мадонна с картины Мурильо…

Мария Михайловна Добролюбова была существом необыкновенной душевной избранности. «Делать добро» было ее призванием. Окончив Смольный институт (с шифром) она тотчас помчалась «на голод» в Приволжские губернии; когда вспыхнула японская война — уехала в Сибирь, где самоотверженно работала в качестве сестры Георгиевской общины… И умерла она трагически, как умирают избранницы. В годы нашей первой революции (1905-06 гг.) Маша Добролюбова отдалась беззаветно политической борьбе, вошла в боевую организацию и должна была (выпал жребий) участвовать в каком-то смертоубийстве. Но не могла. Не из малодушия — совесть не позволила: убить. И Маша приняла яд… Ей было всего двадцать девять лет. Так, по крайней мере, решила молва, — скоропостижную смерть цветущей здоровьем девушки иначе было не объяснить.

Со старшим братом Машу тесно связывала общность духовной настроенности. Она тоже принадлежала к породе «чистых сердцем»…

В 1897 году Александр Добролюбов отрекся от своего декадентского чревовещательства и стал религиозным мыслителем. Он «опростился» по Толстому, «ушел в народ», — взыскуя Нового Града, начал странствовать. С той поры всю Россию исходил он вдоль и поперек с котомкой за плечами, углубляя в сердце любовь к ближнему, благословляя тварь земную и всё Божье творение. В первое время этот страннический восторг (то, что Флоренский называл «влюбленной жалостью о всём сущем») он выражал стихами, и стихи его почти всегда звучат очень подлинно по-народному — от сердца и от полноты слияния с народом, без сентиментальной рисовки и литературной вычуры… Вот, например, строчки, сочиненные им «на пути из Нижнего в Балахну»:

Горы, холмы, земли — братцы, сестры мои,
Даже камни дороги — други верны мои,
Неба своды, лучи — как отцы мои,
Звери дикие — братцы милые,
Реки тихие — обрученные мне, навсегда мои.
А и мир вам, сестры звездочки,
Звезды ясные — вы цветы небес,
Все цветы полей в венцах царских,
Лучи солнечные — гонцы радостные,
Камни мирные, придорожные, молчаливые,
Я пред вами, пред всеми лицом ниц до земли простираюсь,
От вас всех озаряюсь,
И былиночка-сиротинушка, ты — родимая.

О своих странствиях по Руси великой еще безыскусственнее вспоминает Добролюбов в прозаических отрывках. Вот один из них — «По дорогам»:

«Странник в желтеньком полушубке идет по дороге. Широкая столбовая дорога легла, как стрела, оперенная двумя рощами. Еще вовсе темно, но привычные ноги бьют мерзлую землю. Никто в этот час, даже дорожный товарищ не заметил бы, не узнал, что деется в душе странника. Но в глазах его тихие слезы молитвы о всех и за всё, за погибающих в бурной степи, за плавающих, за всех трудящихся, за младенцев и за разбойников, за всякую травку, за скот — милый крестьянский живот, за поля и за лютых зверей, за свободную птицу, за всякую песчинку земную, за небо и землю, за долины и горы, за всех богатых и нищих земли. Мир и благословенье несет он сестрицам-березкам и мостику, закрытому снежным заносом. Мир несет он и речке и старается узнать ее сердце, как лежать ей там до самой весны».

А кончается этот отрывок так:

«В простодушных деревнях странника привечают еще из окна. Даже недоверчивые фабричные улыбаются ему. И по всем уголкам — на равнинах, в лесах и горах — везде понемногу рассеяны благочестивые мудрые кроткие люди: задумчивые женщины, парни с нежной душой, степенные мирные домохозяева, похожие на родных отцов, строгие и готовые всё простить старички. Даже стыдливые дети зазывают в иных местах странника. Так идет он всю жизнь и на дороге заболевает и умирает». («Из книги невидимой»).

О странничестве Добролюбова ходили слухи и в Петербурге. Кое-кто из моих знакомых встречал его, слушал его наставления…

Говорить с ним интересно было и на литературные темы. Он был весьма начитан, знал несколько языков, — его книги пестрят эпиграфами из Рескина, Вл. Соловьева, Плотина, Паскаля, Шеллинга, Эпикура, Гераклита, ссылками на пророков, на Откровение Иоанна, на Зенд-Авесту, Кабаллу, на Буньяна, Климента, мужа апостольского, Франциска-Ассизского, Павла Тарсянина и Будду. Но в ту пору больше всего заинтересовывало в его писаниях, во всём духовном облике — толстовство, «опрощение», мистическое народничество, переходившее в умиленный, разнеженно-благостный пантеизм:

Все цветы полей в венцах царских,
Лучи солнечные — гонцы радостные,
Камни мирные, придорожные, молчаливые,
Я пред вами, пред всеми лицом ниц до земли простираюсь,
От вас всех озаряюсь…

Этот народный стиль — от акафиста, от псалма, от народной песни — знаменует собой глубокий перелом в душе поэта-уайльдиста, происшедший под напором неодолимой религиозной тревоги…

До чего характерно охватившее поэта влечение к странничеству! Отряхнув прах «литературы» и всяких культурных изощрений, он опьянил себя новой своей миссией скитальца по крестьянским просторам и начал славить страннический свой подвиг песнями, напоминающими не то наши «духовные стихи», не то гимны Симеона Нового Богослова. Вот еще строки одного из этих стихотворений Добролюбова. Они поразили меня еще тогда, полвека назад, непосредственностью чувства на фоне тогдашней петербургской и московской символической романтики, такой заимствованной у писателей Запада, такой надуманной подчас:

Что за горами дальними
После тех пустынь глубоких северных,
Не доходя ведь гор лесистых,
Я видел там речку древнюю и славную.
Заросла талами, луговинами,
Вся украшена равнинами поемными.
Там проходят только страннички свободные,
Беспокойные орлята неудержимые,
Ветхому не подзаконные,
Никому и ничем неподневольные…
вернуться

12

«Я не сомневался, — пишет (правда, как всегда легкомысленно-неосторожно) Мережковский по поводу одной беседы с Добролюбовым, — что вижу перед собой святого. Казалось вот-вот засияет, как на иконах, золотой венчик над этой склоненной головой, достойной фра Беато Анджелико. В самом деле, за пять веков христианства, кто третий между этими двумя — св. Франциском Ассизским и Александром Добролюбовым? Один прославлен, другой неизвестен, но какое в — том различие перед Богом?».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: