Путешествие длилось два дня. Я высидел эти два дня на одном месте, между своими мучителями, не поворачивая головы и стиснув зубы. Так как у меня не было с собой ни денег, ни провизии, то я всю дорогу ничего не ел. Два дня без еды — это невесело! У меня, правда, осталось еще сорок су, но я их берег на тот случай, если бы, приехав в Париж, не нашел на вокзале своего друга Жака. И, несмотря на голод, у меня хватило мужества эти деньги не тратить. На беду вокруг меня в вагоне очень много ели. У меня под ногами стояла большая корзина, из которой мой сосед, военный санитар, поминутно вытаскивал всякого рода колбасы и делился ими со своей супругой. Соседство этой корзины делало меня очень несчастным, особенно на второй день путешествия. Но больше всего я все-таки страдал не от голода: я уехал из Сарланда без сапог, в одних только тонких резиновых калошах, в которых я делал обход дортуара своего отделения. Конечно, калоши — хорошая вещь, но зимою, в третьем классе!.. Боже, как мне было холодно! Я готов был заплакать. Ночью, когда все спали, я потихоньку обхватывал руками свои ноги и часами не выпускал их из рук, всячески стараясь согреть… Ах, если б меня видела госпожа Эйсет!

И всё же, несмотря на голод, вызывавший судороги в его желудке, несмотря на жестокий холод, доводивший его до слёз, Малыш был очень счастлив и ни за что на свете не уступил бы своего места, или, вернее, — полуместа, которое он занимал между шампенуазкой и санитаром. В конце всех этих страданий был Жак, был Париж!

На вторые сутки, около трёх часов утра я, внезапно был разбужен. Поезд остановился. Весь вагон был в волнении.

Я услышал, как санитар сказал жене:? — Вот и приехали!

— Куда? — спросил я, протирая глаза.

— В Париж, черт возьми!

Я бросился к дверцам вагона. Никаких домов. Голое поле, несколько газовых рожков, местами большие груды каменного угля, а вдали яркий красный свет и смутный гул, похожий на отдаленный шум моря. Какой-то человек с маленьким фонарем в руках проходил по вагонам, выкрикивая: «Париж! Париж! Ваши билеты!» Я невольно откинулся назад, мне сделалось страшно: это был Париж! Как прав был Малыш, что боялся тебя, громадный жестокий город!

Пять минут спустя поезд подошел к вокзалу. Жак ждал меня там уже целый час. Я издали увидел его высокую сутуловатую фигуру и его длинные, похожие на телеграфные столбы, руки, которыми он делал мне знаки из-за решетки. Одним прыжком я очутился около него.

— Жак!.. Брат!..

— Дорогой мой!..

И наши души слились в крепком объятии. К несчастью, вокзалы не приспособлены для таких встреч. Там есть зал для ожидания, зал для багажа, но нет зала для душевных излияний. Нас толкали, давили…

— Проходите! Проходите! — кричали нам таможенные служители.

— Пойдем отсюда, — тихонько сказал мне Жак. — Завтра я пошлю за твоим багажом.

И, взяв друг друга под руку, счастливые и легкие, как наши кошельки, мы отправились в Латинский квартал.

Впоследствии я часто пытался вспомнить впечатление, произведенное на меня Парижем в эту ночь, но вещи, как и люди, имеют, когда мы их видим в первый раз, совершенно особый облик; которого потом мы в них уже не находим. Я никогда не мог воссоздать в своем воображении Париж таким, каким я видел его в день своего приезда. Он представляется мне в каком-то тумане, точно я был в нем проездом в самом раннем детстве и с тех пор больше никогда уже в него не возвращался.

Помню деревянный мост через тёмную реку, широкую, пустынную набережную и громадный сад вдоль нее. Мы на минуту остановились у этого сада; за его решеткой смутно виднелись хижины, лужайки и деревья, покрытые инеем.

— Это Ботанический сад, — сказал мне Жак. — Там много белых медведей, львов, змей, гиппопотамов.

В воздухе действительно чувствовался запах диких зверей, и по временам из темноты доносились то резкие крики, то глухое рычание.

Прижавшись к брату, я во все глаза смотрел через решетку, и, смешивая в одном чувстве страха этот незнакомый мне Париж и этот таинственный сад, я представлял себе, что попал в большую темную пещеру, полную диких зверей, готовых броситься на меня. К счастью, я был не один; со мной был Жак, который защитил бы меня… Жак, милый Жак! Если бы ты всегда был со мной!..

Мы долго, долго шли по темным, бесконечным улицам… Наконец Жак остановился на небольшой площади около какой-то церкви.

— Вот мы и в Сен-Жермене де Пре, — сказал он мне. — Наша комната наверху.

— Как, Жак! На колокольне?..

— Да, на самой колокольне. Это очень удобно. Всегда знаешь, который час!

Жак немного преувеличивал. Он жил в доме рядом с церковью, в маленькой мансарде, в пятом или шестом этаже; окно его комнатки выходило на сен-жерменскую колокольню и находилось на одном уровне с циферблатом башенных часов.

Войдя в комнату, я вскрикнул от радости:

— Огонь! Какое счастье!

Я тотчас же подбежал к камину и протянул к огню свои окоченевшие ноги, рискуя расплавить калоши. Тут только Жак обратил внимание на мою странную обувь. Она очень рассмешила его.

— Дорогой мой, — сказал он, — многие из знаменитых людей приехали в Париж в деревянных башмаках и этим хвастают. А ты сможешь сказать, что приехал сюда в одних калошах, что гораздо оригинальнее. А пока надевай вот те туфли и давай испробуем пирог.

С этими словами Жак придвинул к камину столик, который стоял уже накрытый в углу.

Глава II «ОТ СЕН-НИЗЬЕРСКОГО АББАТА»

Боже! Как хорошо было в эту ночь в комнате Жака! Какие веселые, светлые блики бросал огонь камина на нашу скатерть! «Как пахло фиалками старое вино в запечатанной бутылке! А пирог! Как вкусна была его поджаристая корочка! Да! Таких пирогов теперь уже больше не пекут. И такого вина ты никогда уже больше не будешь пить, бедный Эйсет!

По другую сторону стола, прямо против меня сидел Жак. Он все подливал мне вина, и каждый раз, когда я поднимал глаза, я встречал его смеющийся, полный чисто материнской нежности взгляд. Я был так счастлив здесь, что меня точно охватила лихорадка. Я говорил, говорил без умолку!..

— Да ешь же, — настаивал Жак, накладывая мне на тарелку.

Но я почти не ел и все продолжал болтать. Тогда, чтобы заставить меня замолчать, он тоже начал говорить и долго рассказывал мне все, что делал в течение этого года.

— Когда ты уехал, — начал он, улыбаясь кроткой, покорной улыбкой, с какой говорил всегда даже о самых грустных вещах, — когда ты уехал, дома стало еще более мрачно. Отец совсем перестал работать. Он проводил все время в магазине, проклиная революционеров и называя меня ослом; но это ничуть не улучшало положения. Каждый день протестовали векселя, через каждые два дня являлись к нам судебные приставы… От каждого звонка замирало сердце… Да, ты вовремя уехал…

…После месяца такого ужасного существования отец поехал в Бретань, по поручению Общества виноделов, а мама — к дяде Батисту. Я провожал их обоих… Можешь себе представить, сколько я пролил слез!.. После их отъезда вся наша обстановка была продана с молотка… Да, мой милый, и продана на улице, на моих глазах, у дверей нашего дома… Если б ты знал, как ужасно присутствовать при разорении домашнего очага. Трудно представить себе, до какой степени неодушевленные предметы связаны с нашей душевной жизнью… Когда уносили наш бельевой шкаф, — знаешь, тот, у которого на филенках розовые амуры и скрипки, мне хотелось побежать за покупателем и крикнуть: «Держите его!..» — Ты ведь понимаешь это чувство. Правда?..

…Из всей нашей обстановки я оставил себе только стул, матрац и половую щётку; эта щётка впоследствии очень пригодилась мне, как ты увидишь. Я перенес всё это богатство в одну из комнат нашей квартиры на улице Лантерн, так как за нее было уплачено за два месяца вперед, и очутился в полном одиночестве в этом большом помещении, пустом, холодном, без занавесок на окнах. До чего же было тоскливо, мой друг! Каждый вечер, возвращаясь из конторы, я снова все переживал и не мог привыкнуть к мысли, что я совсем один в этих стенах. Я ходил из комнаты в комнату и нарочно громко хлопал дверьми, чтобы нарушить мертвую тишину. Иногда мне казалось, что меня зовут в магазин, и я отвечал: «Иду!» Когда я входил в комнату матери, мне всегда казалось, что я сейчас увижу ее грустно сидящей в своем кресле, у окна, с вязаньем в руках…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: