«Похоже, топором его старый ударил, прихрамывает», — пронеслось в голове Никишки.
Выбравшись из оврага, Василий опустился на землю и, с усилием стянув с правой ноги сапог, опрокинул его голенищем вниз. Показалась струйка крови.
Отбросив мокрую портянку, грабитель чуть слышно прошептал:
— Жилу рассек проклятый. — Лицо Василия было мертвенно бледно. — Жить, говорил, будешь не хуже лавочника. А теперь? — тусклые глаза Василия остановились на шкатулке. — Наказал господь, — перевернувшись на бок, он затих и, казалось, уснул.
В лесу стояла мертвая тишина. Только на противоположной стороне оврага, скосив глаза на притаившегося Никишку, бойко ругалась неугомонная сорока. Маляр пополз к месту, где лежал Василий. Возле него, блестя жестью, лежала шкатулка. Страх перед грабителем прижимал Никишку к земле. Спрятавшись за старый трухлявый пень, он стал выжидать.
Вскоре Василий, обхватив ствол дерева, сделал попытку подняться с земли, но тотчас же бессильно опустился на траву.
«Кончается», — промелькнуло в голове Никишки. Маляр метнулся к шкатулке и, схватив ее, воровато оглядываясь, помчался через кусты. Выбрав укромное место, Никишка закопал богатство Косульбая в землю.
…Прошло три дня, как был убит Косульбай. По улицам Челябинска носились газетчики, выкрикивая:
— Лесная драма! Зверское убийство скотопромышленника Косульбая! Тела грабителей найдены.
Глава 2
Был день троицы 1908 года. В небольшом богатом Марамыше Оренбургской губернии ударили к ранней обедне. Звуки колокола тихо плыли над котловиной, где был расположен город, над базарной площадью, над рекой, окраинами и замирали где-то далеко на полях. От земли шел пар. Плотной пеленой он закрыл городскую слободку, где жили лабазники, купцы, мукомолы и городская знать, скрыл их каменные и крестовые дома, пузатые амбары и, поднявшись до вышки пожарной каланчи, пополз по увалу, охватывая крепкие дома ямщиков, избы горшечников и пимокатов. Гонимый легким ветерком, туман повис над оврагами, по краям которых стояли наспех сколоченные лачуги пришлых людей. Жила в них голь перекатная без роду и племени. Редкое лето здесь не случалось пожара, и каждый раз, точно грибы в замшелом бору, у оврагов вырастали харчевни и притоны. Порой по ночам прорывался истошный крик: «Караул! Убивают!». И, прислушиваясь к нему, степенные горожане, испуганна крестясь, сползали с теплых перин, торопливо ощупывали оконные засовы и дверные крючки. Тишиной и довольством веяло от южной окраины города, где жили богатые кожевники и владельцы салотопенных заводов. Только у реки, на задах, точно дряблые опенки, прижавшись друг к другу, стояли избы мастеровых. Запах прокисших овчин и шерсти смешивался здесь с запахом гнили, отбросов скотобоен, в которых возились вялые, рахитичные дети рабочих.
Заштатный город Марамыш издавна славился на все Зауралье своими хлебными базарами, сотни тысяч пудов шли через него из Степного Тургая. Зерно пересыпалось из узких крестьянских мешков, широких чувалов в обширные амбары хлеботорговцев и по санному пути отправлялось в горы. Три дороги, точно тонкие змейки, вились через Марамыш. Первая шла из Тургая, пересекала Троицк и выходила через город к маленькой железнодорожной станции. Вторая легла через башкирские земли, ныряла в густые перелески, петляла по-богатым заимкам и, теряясь по деревням и селам Челябинского уезда, круто спускалась с увала в Марамыш. Оторвавшись от берегов спокойного Тобола и пробежав по казачьим станицам, протянулась к городу третья дорога.
Ярмарки были богатые. Из Екатеринбурга и Каслей везли чугунное литье, из Ирбита и Шадринска — щепной товар, из Канашей — обутки, из казахских стойбищ гнали скот; скрипели двухколесные арбы, и с веселым перестуком опускались в котловину парные брички с хлебом степных хуторян.
Богатый хлеботорговец Никита Захарович Фирсов проснулся не в духе. И было отчего. Уехавшие вчера монашки из челябинского женского монастыря, дородная мать Капитолина и бойкая послушница Евфросинья, выклянчили у жены две трубы самого тонкого холста. Накануне отъезда они взяли без спроса у работника Проньки плетеные ременные вожжи и не заплатили за недельный постой.
— Нахлебницы христовы. Поклонами отделались. Тьфу! Чтоб их холера взяла, — кряхтя, Никита вылез из-под одеяла и, почесав бок, подошел к зеркалу.
С зеркала на него глядело узкое, продолговатое лицо, серые беспокойные, пронизывающие глаза, тонкий хрящеватый нос, бледные поджатые губы, за которыми скрывался ряд мелких хищных зубов.
Никита отошел от зеркала и, обругав еще раз уехавших монашек, резким движением распахнул окно.
— Куда черти Проньку унесли, — высунувшись из окна, Фирсов, как сыч, завертел головой, оглядывая широкий двор.
Работника не было.
— Василиса, — крикнул он жене на кухню, — пошли стряпку за Пронькой, должно, в малухе[2] сидит, лешак, да найди мою гарусную рубаху.
— Ладно, а рубаху-то сам достань, лежит в сундуке, в левом углу сверху. У меня руки в тесте.
— Я тебе что сказал? — Никита отошел от окна и, зло посмотрев на жену, дернул себя за жиденькую бородку. — Чуешь?
— Ты что, не с той ноги встал, что ли? — обтирая руки о фартук, спросила с порога жена и сердито сдвинула брови.
Это была рослая красивая женщина из старой кержацкой семьи Вершининых, заимка которых стояла на берегу Тобола. Василиса вышла замуж за Никиту тайком от родителей, когда тот малярил в отцовской молельне.
В молодости Фирсов долгое время куражился над работящей женой и часто попрекал ее старой верой. Женщина терпеливо сносила обиды и родителям не жаловалась. Когда родился первый сын, старик Вершинин послал своего человека в Челябинск, где жили в то время молодые, с наказом, чтоб приехала дочь с мужем и внуком на заимку. Встретил он их с высокого крыльца сердитым окриком:
— На колени!
Двор был широкий и весь выложен камнем. Молодые от самых ворот до отцовского крыльца ползли на коленях к грозному старику. Держа на руках новорожденного Андрейку, Василиса ползла с трудом. Мешала длинная юбка, и, подправляя ее на ходу, она со страхом приближалась к отцу. Никишка, сунув стеженый картуз подмышку и опустив хитрые глаза в землю, успевал оглядывать вершининские амбары и навесы, под которыми стояли крашеные брички и ходки. «Хорошо живет старый чорт, не пополз бы, да, может, благословит что-нибудь на приданое. Да и на «зубок» Андрейке даст». Со старинной иконой вышла мать Василисы. Когда молодая пара приблизилась к крыльцу, Вершинин, не торопясь, сошел со ступенек и огрел Никишку плетью. Маляр поежился от удара и, уставив на старика плутоватые глаза, произнес:
— Простите, тятенька.
Второй удар плети пришелся по спине Василисы; чуть не выронив сына из рук, она залилась искренними слезами:
— Прости, родимый батюшка!
Вершинин отбросил плеть и, подняв дочь на ноги, сказал с суровой лаской:
— Бог простит. Поднимайся, — кивнул он все еще стоявшему на коленях маляру. Никишка вскочил на ноги и, ударив себя в грудь, преданно посмотрел на богатого тестя:
— Богоданный тятенька! В жисть не забуду вашей милости.
— Ладно, ладно, не мети хвостом.
Благословив дочь и зятя иконой, старики вместе с молодыми вошли в дом.
Вечером подвыпивший Вершинин говорил Никишке:
— Вот что, зятек, болтаться тебе в Челябе по малярному делу нечего. Толку от этого мало, да и нам, старикам, иметь такого зятя срамно. Думаю определить тебя к хлебной торговле. Есть у меня тысяч пять хлебушка. И начинай помаленьку. Дом и амбары я тебе уже приглядел. Съезжу ужо сам, поговорю с Феклой Алексеевной Пережогиной. Двоюродной сестрой она мне приходится.
Через неделю Никишка катил в Челябинск на ямщицкой тройке. Василиса с сыном осталась у стариков.
Приехав в город, маляр на радостях закутил и, расхваставшись перед прасолами о своем будущем богатстве, был выброшен ими из харчевни, как брехун. Случай в бору помог Никишке. К капиталу тестя он приложил богатство Косульбая и умело повел хлебную торговлю. Но чем больше Никита богател, тем сильнее была тяга к наживе.
2
Малуха — малая изба, где обычно жили батраки.