Элиза Ожешко
Марта
— Жизнь женщины — это вечно пылающее пламя любви, — говорят одни.
— Жизнь женщины — в самоотречении, — твердят другие.
— Жизнь женщины — в материнстве, — восклицают третьи.
— Жизнь женщины — игра, — шутят некоторые.
— Добродетель женщины — ее слепая вера, — хором соглашаются все.
Женщины веруют слепо; они любят, жертвуют собой, растят детей, развлекаются… следовательно, делают все, чего от них требует общество, и все же на них посматривают как-то косо и время от времени бросают им не то упрек, не то предостережение:
— Неладно вы живете!
И наиболее вдумчивые, разумные или наиболее несчастные женщины, вглядываясь в свою жизнь и в то, что их окружает, твердят:
— Да, неладно мы живем!
Если неладно, значит надо искать выход. Одни видят его в одном, другие — в другом, но все эти рецепты не помогают излечить недуг.
Недавно один писатель, который пользуется заслуженным уважением в нашей стране (Захариасевич), в своем романе «Альбина» пытался доказать, будто женщины страдают физически и нравственно только оттого, что не умеют сильно любить (конечно, мужчину!).
О, небо! Какая вопиющая несправедливость!
Пусть слетит к нам на помощь розовый божок Эрос и подтвердит, что вся наша жизнь — фимиам, который мы непрестанно курим в его честь!
Едва выйдя из детского возраста, мы уже слышим, что наш удел — любить одного из этих «царей природы»; в юности мы мечтаем об этом повелителе и вечерами, когда на небе светит луна или сверкают звезды, и по утрам, когда белоснежные лилии раскрывают навстречу солнцу благоухающие чашечки. Мечтаем и вздыхаем, вздыхаем о том мгновении, когда нам можно будет, как лилиям к солнцу, устремиться навстречу тому, кто встает в нашем воображении, словно Адонис в утреннем тумане или в потоках лунного света… Затем… что же затем? Адонис спускается с облаков, находит себе телесное воплощение, мы меняемся с ним кольцами и выходим за него замуж… Это тоже доказательство любви, и, хотя вышеупомянутый писатель в своих прекрасных романах утверждает, что это всегда и неизменно делается по расчету, мы не можем с ним полностью согласиться. Брак по расчету — обычное явление лишь в определенных кругах и при определенных обстоятельствах. Как правило же, брак — следствие любви. Какой любви? Это уже другой вопрос, сложный, об этом пришлось бы много говорить. Достаточно того, что, когда девушка в подвенечном платье, стыдливо закрыв лицо белоснежной фатой, идет к алтарю, прекрасный Эрос летит впереди, держа над ее головой свой факел, горящий розовым пламенем.
Затем… Что же затем? Мы снова любим… Если и не того царя природы, который девочке-подростку являлся в мечтах, а юной деве надел на палец обручальное кольцо, — так иного; а когда не любим никого, то жаждем любви… сохнем, чахнем; частенько эта неудовлетворенная жажда любви делает нас злыми ведьмами…
И что же происходит? Одни порхают в жизни, осененные крыльями бога любви, они честны, добродетельны и счастливы; другие — и таких больше, гораздо больше — ступают по земле окровавленными ногами, борясь за кусок хлеба, за свой душевный мир, за честь свою; их удел — горькие слезы, безумные страдания, они тяжко грешат, падают в пропасть позора, умирают с голоду…
Итак, рецепт «любите!» не во всех случаях помогает.
Видно, в лекарство следует добавить еще кое-что, тогда оно скорее поможет. Чего же в нем недостает?
На это, быть может, ответит страница из жизни одной женщины…
Граничная улица — одна из оживленных улиц Варшавы. Несколько лет тому назад, в прекрасный осенний день по этой улице шло и ехало множество людей. Все были поглощены своими делами, спешили, никто не смотрел по сторонам и не обращал ни малейшего внимания на то, что происходило в глубине одного двора на этой улице.
Это был чистый, широкий двор, окруженный с четырех сторон высокими каменными строениями. Дом, стоявший в глубине двора, был меньше остальных, но большие окна, широкая лестница и красивое крыльцо наводили на мысль, что квартиры в нем удобные и нарядно отделаны.
На крыльце стояла молодая, очень бледная женщина в трауре. Бледненькая девочка лет четырех, тоже в трауре, цеплялась за бессильно повисшие руки женщины, словно говорившие о великой печали и усталости.
По чистой, широкой лестнице с верхнего этажа то и дело сходили грузчики в грубой одежде и запыленной обуви. Они выносили всякую мебель и вещи, все, что можно найти в квартире, если и не слишком большой и роскошной, то по крайней мере красиво и комфортабельно обставленной. Были тут кровати красного дерева, диваны и кресла, обитые красным штофом, дорогие шкафы и комоды, какие-то мраморные постаменты, большие зеркала, цветы в кадках — два высоких олеандра и датура, на ветвях которой висело несколько еще не совсем отцветших белых венчиков.
Грузчики проходили мимо женщины на крыльце и, вынося вещи во двор, ставили их на землю или грузили на две телеги, стоявшие недалеко от ворот, а некоторые выносили на улицу. Женщина стояла неподвижно и провожала взглядом каждую вещь. Видно было, что все эти предметы, с которыми она расставалась, дороги ей не только как материальная ценность: она прощалась с ними, как прощаются с чем-то, неразрывно связанным с безвозвратно ушедшим прошлым, как прощаются с немыми свидетелями утраченного счастья. Черноглазая девчурка дернула мать за платье.
— Мама! — шепнула она. — Смотри! Папин стол!
Грузчики снесли с лестницы и поставили на телегу большой письменный стол, крытый зеленым сукном, с красивой резной решеточкой вокруг. Женщина в трауре окинула его долгим пристальным взглядом.
— Мама, — продолжала девочка тихо, — видишь большое чернильное пятно на сукне? Я помню, как это было… Папа сидел за столом и держал меня на коленях. А ты, мама, пришла и захотела меня отнять. Папа смеялся и не отдавал. Я стала шалить и разлила чернила… Отец не сердился… Отец был добрый. Он никогда не сердился ни на меня, ни на тебя.
Ребенок шептал эти слова, пряча личико в складках траурного платья матери и всем своим маленьким телом прижимаясь к ее коленям. Видно, и этим детским сердечком уже овладели воспоминания, сжимая его безотчетной болью. Из сухих глаз женщины выкатились две тяжелые слезы; картина прошлого, вызванная в ее памяти словами дочери, затерявшаяся среди миллионов других подобных ей будничных картин, казалась теперь несчастной женщине горькой и сладостной, как воспоминание об утерянном рае. А, быть может, она подумала, что за беззаботную радость той минуты она сегодня расплачивается потерей чуть не последнего куска хлеба, оставшегося у нее и ребенка, а завтра — заплатит за нее голодом: ведь пятно от чернил, разлитых когда-то под смех ребенка и поцелуй родителей, уменьшит на несколько десятков злотых стоимость письменного стола.
Вслед за столом на дворе появилось красивое фортепиано, но женщина в трауре, посмотрела на него уже равнодушнее. Она, видимо, не была настоящей музыкантшей, и этот инструмент вызывал у нее меньше всего сожалений и воспоминаний. Зато кроватка красного дерева с вязаным пестрым одеяльцем, вынесенная из дома и поставленная на телегу, привлекла взгляд матери и вызвала слезы на глазах ребенка.
— Мама, моя кроватка! — крикнула девочка. — Они забирают мою кроватку! И одеяльце, что ты мне сама связала! Я не хочу, чтобы они их увезли! Мама, отними у них мою кроватку и одеяльце!
Вместо ответа женщина только прижала к себе голову плачущего ребенка; ее глаза, черные, прекрасные, но несколько ввалившиеся, были уже снова сухи, а бледный, нежно очерченный рот крепко сжат.
Изящная детская кроватка была последней вещью, вынесенной из квартиры. Ворота открылись настежь, нагруженные вещами телеги выехали на улицу, за ними вышли грузчики с остальными вещами, а любопытные, наблюдавшие из окон соседних домов, покинули свои посты.
С лестницы сошла девушка в пальто и шляпке и остановилась перед женщиной в трауре.