Горечка, округлив глаза, стал старательно водить карандашом по бумаге. Рука дрожала, кровь заливала написанное. Но он водил и водил. Кровавое пятно делалось всё шире, шире и шире. «… белая чайка… летит… он опять пришел, Илья… я больше не могу его видеть… не могу… Ты думаешь я пьян? Нет, Илюша, милый мой, я не пьян, я трезв, как никогда…. где- то над морем… белая чайка… помнишь: там в ресторане ты сказал: нужна правда, правда жизни… Так вот, милый Илюша, этой правды нет… нигде нет… и не ищи ее… бесполезно, как говорит мой чорт… бесполезно… И я… и я ухожу… Чорт говорит, что там лучше… Вообще он много врет, но в этом он, пожалуй, прав… Прощай, Илья, прощай… Только, Илья, не пиши больше картин… Ну их, не надо… Торопит меня чорт, а то бы я еще с тобой поговорил… Я люблю тебя, Илья, ты хороший… Тебя все любят… Вот опять кровь не дает писать, всё замазывает, заливает… Прощай, милый… Помнишь…: «белая чайка… над морем летит…»
Твое Горе…»
Чорт спрыгнул с его плеча и уселся на спинке кровати.
— Ну, а теперь скорей, скорей! — торопил он, зло сверкая красными глазками.
— Успеешь…
Горечка оставил карандаш в луже крови на столе, подошел к кровати, сдернул одеяло, бросил на пол, сдернул простыню и, разрывая ее на полосы, стал связывать. Пальцы не слушались, мизинец и безымянный на правой руке не двигались — сухожилья были перерезаны… Горечка долго и недоумевающе глядел на них, стараясь понять, в чем дело…
— Странно, — тихо сказал он, — я еще не умер, а они умерли…
— Скорее, скорее, а то придет Илья и помешает, — торопил чорт, шевеля выросшими за несколько секунд большими стрельчатыми усами.
Горечка стоял, не шевелясь.
— Ты бы нож взял… — посоветовал чорт… — вон он. Так проще… понимаешь?
Горечка покорно подошел к столу, взял из кастрюли острый кухонный нож и смаху полоснул им себя по горлу…
Илья вернулся в девять часов вечера. Митрофановны еще не было, — задержалась в гостях в Покровском-Стрешневе.
Горечка лежал на полу возле кровати, скорчившись, прижав колени к подбородку. На синем, запачканном запекшейся кровью, лице, страшно глядели белки закатившихся глаз. Подвернутая левая рука неестественно согнулась в локте, правая — со скорченными, изрезанными пальцами, далеко откинулась в сторону. На положенных одна на другую ногах, из разорванных носков выглядывали красновато-фиолетовые пятки. Вокруг головы, шеи и плеч растеклась по полу черная лужа крови, и в ней, как в лаке, отражался низко нависший горечкин профиль…
Илья подошел к столу.
«… белая чайка летит… милый… Илюша… правды нет… много врет… любовь… торопит… ты хоро…
Горе…
Вот всё, что смог прочитать Илья.
XVI
Темная весенняя ночь. Ни луны, ни звезд. В решётчатое окно следовательского кабинета бьют косые струи дождя.
Следователь Величко, плотный и румяный, с чуть припухшими красными веками, поправил на левом плече портупею, откинулся на спинку мягкого кресла и взглянул на Кремнева.
— Где вы родились? — спросил он, покручивая обмокнутую в чернила ручку.
— На Волге, — спокойно ответил Илья.
— Точнее?
— В городе Плёсе.
Следователь минуту подумал и, растягивая слова, негромко осведомился:
— Вы-ы знаете, где находитесь?
— Да. На Лубянке — 2. В центральной тюрьме, откуда редко возвращаются.
— Приблизительно верно, — усмехнулся следователь. — Но бывает, что и возвращаются, если сознаются и говорят правду… Вы, конечно, знаете, за что вы здесь?
— Нет.
— Не прикидывайтесь дураком!
— Не собираюсь, — опять спокойно ответил Илья.
Кто-то постучал в дверь.
— Войдите! — предложил следователь.
Вошел невысокий человек в форме НКВД, молодцеватый и сильно надушенный. Долго смотрел на Илью и, опускаясь на диван, спросил у следователя, кивнув на Кремнева головой:
— Не сознается?
— Нет, сволочь. Что мы с ним будем делать, Иванов?
— Заставим… В крайнем случае — надаем по морде…
— Надаем… — согласился Величко.
— Вы художник? — поинтересовался молодцеватый Иванов, смотря на конец папиросы.
— Да.
— А скажите: искусство по-вашему, так сказать, пропаганда… средство пропаганды или, так сказать… явление отвлеченное?
Илья не сдержался и улыбнулся. Ему вдруг захотелось с мальчишеским задором поиздеваться над следователями.
— По-моему, так сказать, в аспекте примитива субъективная сущность искусства, конкретизируясь в своей абстрактности, не достигает нужной синхронности задач… — Илья невинно посмотрел сначала на Иванова, потом — на Величко.
Иванов даже привстал с дивана.
— К-как?!
— Да вот так… — задумчиво ответил Илья. — Вам ли судить об искусстве…
Следователь встал из-за стола, медленно подошел вплотную к Илье и приставил к его виску браунинг.
— Видел?
— Это к чему? — не понял Илья.
— А к тому, чтоб ты знал край и не падал, — пояснил следователь.
Он снова сел, тяжело дыша. Бросил возле себя на стол браунинг и, закуривая, нервно спросил:
— Итак, не знаете?
— Нет.
— Так я вам скажу. Что вы хотели выразить вашей картиной?
— Какой?
— «Сумерками».
Илья обалдело посмотрел в тусклые глаза следователя. Он никак не ожидал такого оборота дела. Он многое предполагал, вплоть до самых невероятных вещей, но только не это… И здесь — «Сумерки»!
— Отвечайте же на мой вопрос: что вы хотели выразить вашей картиной? Вы знаете, что ее уже нет на выставке, она находится здесь, у нас, в качестве вещественного доказательства.
— Это для меня новость.
— Итак, мы ждем ответа, — напомнил следователь.
— Я хотел выразить то, что думал… — тихо сказал Илья.
— А что вы думали?
— Ничего особенного. Идея — жизнь, как она есть, борьба, стихия…
— Да бросьте вы нам головы морочить. Бросьте вы в прятки играть. Отвечайте по существу дела.
— Вот всё, что я могу сказать про идею моей картины.
— В таком случае я вам скажу. Вы в вашей картине изобразили колхозный строй. Почему лошади все согнаны за жердочки? Дескать, колхоз — неволя. Почему они все такие худые? Дескать, есть нечего. Мы ведь всё знаем, всё досконально. И всё видим, и всё слышим. Почему избенки такие покосившиеся и с проломленными крышами? Знаем! — мол такая современная деревня… Ну, что вы на это скажете?
Он манерно скрестил руки на груди и склонил вперед голову, ожидая ответа. Кровавые петлички на воротнике френча уперлись в жирные щеки, нагоняя складки на коже.
Илье вдруг страшно захотелось размахнуться и ударить со всей силой кулаком по этим противным, жирным щекам и бить, бить молча, сцепив зубы, бить за всё: за Горечку, за картину, за Бубенцова, за себя…
— Что же можно сказать на глупость? — ответил он вопросом.
— Ах! Это по-вашему глупость? А по-нашему — открытая антисоветская агитация… — следователь взял со стола кипу мелкоисписанных листов и подал их Кремневу.
— Прочтите, согласитесь и подпишите. Больше от вас мы ничего не требуем.
Илья взял верхний лист и прочитал:
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА
Вопрос: Признаете ли вы, что своей картиной «Сумерки» вы хотели показать несостоятельность советского колхозного строя?
Ответ: Да. Я хотел именно то показать своим произведением…
Дальше Илья не стал читать и положил лист на стол.
— Ну-с? — осведомился следователь.
— Плохо у вас, гражданин следователь, обстоит дело с русским языком… Ошибок много…
— Подпишите или нет?
— «Зачем же в тюрьму? Лучше богоугодные заведения осмотреть»… Так говаривал покойник Хлестаков, — ответил Илья, усмехаясь. — И я скажу вроде этого: зачем же подписывать эту чушь и вешать себе на шею концлагерь, в то время, как вы орден себе на грудь повесите за раскрытие «новой контрреволюции»! Уж лучше вы сами подпишите, благо сами смастерили всю эту галиматью…