Глаза Домье блеснули. Первый раз Филипон предлагал ему работу для «Карикатюр». Это значило, что Домье становится в один ряд с теми, на кого он смотрел раньше, как на своих учителей. В его голове уже мелькали неясные мысли о том, как можно сделать эту литографию. Оноре улыбнулся.
— Нынешний Гаргантюа любой пище предпочитает золото!
— Вот и прекрасно. Значит, вы согласны? Спешить вам не надо. Я думаю, что эта литография пойдет у нас в одном из последних декабрьских номеров.
Домье возвращался домой в отличном настроении. Работа в «Карикатюр» была для него честью и радостью. Эта маленькая газета не шла ни на какие компромиссы. Не отступая ни перед штрафами, ни перед конфискациями целых тиражей, она непрерывно атаковала правительство. Филипон недаром поместил над заголовком газеты рисунок Гранвиля, изображающий «Карикатюр» в образе отважного человечка с плетью, попиравшего ногами цензорские ножницы. «Карикатюр» не довольствовалась случайными заметками и карикатурами, а вела последовательную и тяжелую борьбу против короля. Ее называли «Борьбой Филипона против Филиппа».
Домье давно хотел сделать что-нибудь большое и настоящее. Сейчас, наконец, ему представлялась такая возможность. Правда, Оноре по-прежнему тянуло к живописи и нередко бесконечные литографии казались ему лишь затянувшейся увертюрой к подлинному творчеству. Но после знакомства с Филипоном он научился смотреть на газетную работу, как на большое, важное дело. Он вступал в нелегкую борьбу и собирался сражаться всерьез, так же как Филипон и его друзья.
Домье жили теперь на острове Ситэ, напротив Дворца правосудия. Там, в тесных кварталах выщербленных временем домов, в узких извилистых улицах, словно притаился дух средневекового Парижа, изгнанный с просторных площадей и бульваров правого берега. Прогуливаясь по тихим набережным Ситэ, глядя на студеную Сену, на покрывшиеся первым инеем деревья, на тяжелые тучи, висящие над сумрачными башнями Нотр-Дам, Оноре обдумывал свою новую литографию.
Домье не раз уже случалось делать карикатуры на Луи Филиппа. Он хорошо знал внешность короля. Несколько раз Оноре видел его совсем близко. Медлительный тучный человек в тяжелом шелковом цилиндре, с зонтиком под мышкой часто прогуливался по Парижу в полном одиночестве, стремясь оправдать придуманное им для себя прозвище «короля-гражданина». Его благообразная внешность, мягкие манеры, умение хорошо, не без тонкости, пошутить подкупали многих. Не так легко было догадаться, какой холодный расчет таился в тех сердечных рукопожатиях, которыми он обменивался с горожанами. Нередко король вступал в беседу с небогатыми ремесленниками или рабочими, заходил с ними в кабачки и, не морщась, пил дешевое вино.
Из своей семейной жизни король сделал показной образец добродетели. Луи Филипп кичился ею, как некогда Бурбоны своими драгоценностями, а Наполеон — армейской шинелью. Его дети учились в коллеже вместе с детьми состоятельных буржуа; королева принимала гостей, не бросая шитья. От великолепного Тюильрийского парка король заботливо отгородил маленький собственный садик, полагая, что так дворец — величественное создание Филибера Делорма — будет больше похож на буржуазный особняк.
Король был стар и, несмотря на сходство с грушей, отнюдь не глуп. Он прекрасно понимал, что рукопожатия и мещанистая простота — недорогая цена за французскую корону, понимал, что поддержать ее на его голове могут лишь настоящие хозяева сегодняшней Франции — буржуа. Всеми силами старался король завоевать их расположение. Кокетничая своим мягкосердечием, он протестовал против смертной казни, но не задумался послать против лионских ткачей тридцать тысяч солдат.
Луи Филипп был живым символом лицемерия и низости своего времени. И, думая о будущем рисунке, Домье хотел сделать его так, чтобы это была карикатура не только на короля, но и на всю прогнившую, продажную и лживую монархию.
Работал Оноре с жадностью, исправляя, перерисовывая, подолгу размышляя над каждой мелочью, — здесь все имело значение.
Главное место в литографии занял сам Гаргантюа — жирный великан с грушеподобной головой и тонкими ногами старого подагрика. Он сидел в кресле, возвышаясь, как огромный безобразный идол, над толпой людей, над башнями Парижа. В открытый рот великана вели мостки. По ним бесконечной чередой поднимались к огромной пасти люди с корзинами золота на плечах. Изможденные, голодные рабочие под грозными взорами чиновников бросали в пустую корзину свои последние гроши. У подножия трона люди в мундирах и фраках ловили треуголками падающие из переполненных корзин мешочки с деньгами.
А под кресло, сквозь сиденье, низвергался густой поток переваренного чудовищем золота в виде дворянских грамот, крестов Почетного легиона, маршальских жезлов, патентов на государственные должности. Там толпились жаждущие наград и почестей банкиры, политические дельцы и другие властители страны. За ними, словно осеняя это зловонное торжище, развевался трехцветный республиканский флаг.
За работой дни проходили быстро. Наступил декабрь. Густой туман оседал на город. Смешиваясь с дымом, копотью и тающим снегом, он превращался в липкую грязь. Беднякам приходилось еще труднее, чем обычно, и Домье с ужасом смотрел на посиневших, дрожащих от холода людей, многие из которых сражались, наверное, на июльских баррикадах. Вот они те, чьи деньги пожирал ненасытный король Гаргантюа.
В середине декабря Домье принес Филипону только что законченную литографию. Журналист хохотал, глядя на рисунок. Потом спросил:
— Вы не боитесь, что это может закончиться для вас неприятностями? Гаргантюа страшен в гневе!
— Но ведь вы не боялись, месье Филипон! — ответил Домье и прибавил улыбнувшись: — Поживем, увидим. А пока неприятности начнутся у Гаргантюа.
Филипон отослал камень в типографию, и через несколько дней первые оттиски карикатуры были доставлены в редакцию.
15 декабря «Гаргантюа» появился в витрине магазина Обера.
Был мглистый холодный день, каких немало случалось в ту ненастную зиму. В галерее Веро-Дода толпилось много народу, здесь спасались от непогоды и развлекались, разглядывая многочисленные витрины.
Как только распахнулись ставни на окнах магазина Обера, прохожие обратили внимание на никому еще не известную литографию. У витрины стали останавливаться люди. Вперед протискивались вездесущие уличные мальчишки, восторженно приветствуя появление новой груши.
Кое-кто из собравшихся перед окном улыбался. Смеялись мало. Литография была не столь забавна, сколь страшна своей безжалостной правдой. За этим рисунком, за отвратительным великаном вставала вся сегодняшняя Франция со звоном золота, вырванного из рук бедняков и сыпавшегося в карманы буржуа, с глухим ропотом голодных, с густым смрадом нечистых финансовых махинаций, с поруганным республиканским флагом, с чудовищной алчностью короля-банкира.
Толпа росла.
В узкой галерее нельзя было протолкнуться. Люди возбужденно переговаривались, мальчишки свистели, слышалась сочная ругань по адресу короля. Гул взволнованных голосов, брань, хохот, свист наполняли галерею. Зрители взволнованно жестикулировали, размахивали зонтиками и тростями. Многие старались пробиться в магазин, чтобы купить литографию.
Этот разгул страстей вскоре был прекращен появлением в магазине правительственных чиновников. Со стуком закрылись ставни. «Свобода печати», так блестяще охарактеризованная Филипоном, действовала безотказно, как хорошо смазанная гильотина. Едва родившись, «Гаргантюа» нашел могилу в портфелях реквизиторов, а имена художника, печатника и издателя появились в списках префектуры.
О том, чтобы поместить «Гаргантюа» в «Карикатюр», уже нечего было и думать, но Филипон не упустил случая упомянуть в газете о печальной судьбе литографии:
«Что касается «Гаргантюа», то весь наш опыт спускает флаг перед изобретательнейшим из судов, когда-либо расследовавших политические преступления. Мы и так и этак вертели «Гаргантюа» и вынуждены заявить, что либо судья, отдавший приказ о конфискации, либо мы, не понявшие ее причины, не более как… (жестокий выбор заставляет меня колебаться между желанием сказать истину и боязнью нового процесса. Это оправдывает пропуск в тексте).