— Вы не умеете видеть ни форм, ни пропорций, — сказал Ленуар, — в натуре слепок куда шире, средняя линия носа не вертикальна, она наклонена вправо. А вы уже кладете тени и, верно, полагаете, что рисунок ваш закончен.
Оноре именно так и полагал, но счел за лучшее промолчать.
— Вы не проработали и получаса, а уже можете сменить уголь на мел — на вашей бумаге он будет гораздо заметнее. Рисование — это тяжелая работа, наука, если угодно, но только не забава, оно не терпит спешки и легкомыслия.
Ленуар сел на место Оноре, взял уголь каким-то особенным, неуловимо изящным движением и стал исправлять рисунок. Оноре залюбовался его точными, спокойными жестами. Уголь оставлял тонкие четкие штрихи, сразу вносившие порядок в запутанный, неуклюжий рисунок.
— Научитесь видеть модель в целом — направление линий, пропорции частей — и только тогда переходите к деталям, — произнес Ленуар, бросив уголь в ящичек и вытирая пальцы носовым платком. Потом добавил, взглянув на перепачканные руки и лицо Оноре: — И не тратьте столько угля на собственную особу, он нужен для работы.
Оноре покинул мастерскую Ленуара в смущении, он ждал от урока другого и чувствовал себя так, будто вместо книжки волшебных сказок ему подсунули учебник арифметики. Но было в занятиях с Ленуаром и нечто очень лестное, приятное, какое-то приобщение к тайнам ремесла, без знания которых, наверное, нельзя стать художником.
Он стал приходить к Ленуару регулярно. Часы в мастерской пролетали незаметно, была своя привлекательность и в строгом академическом рисунке. Оноре хотелось, чтобы его собственные работы были так же совершенны, как те образцы, что показал ему Ленуар. Оноре учился терпению, старался не пачкать бумагу, оставлять рисунок прозрачным, оттушевывать его тщательно и вместе с тем легко. В мастерской мальчик отдыхал душой и телом, он забывал о суетливой книжной лавке, о своей убогой квартире — можно было не думать ни о чем, кроме рисования.
Это было время маленьких открытий, искусство поворачивалось к Оноре стороной, скрытой от людей непосвященных. Оказалось, что в рисовании есть свои законы, владеть которыми — огромное удовольствие. Тени ложатся в строгом соответствии с углом падения света, неумолимая перспектива заставляет рисовать один глаз меньше, чем другой, а знание строения черепа подсказывает, как надо рисовать щеку.
Оноре учился только рисунку, но Ленуар нередко заводил с мальчиком разговоры о живописи. Сам он так и не стал живописцем — вся его энергия уходила на архитектурные проекты и административные заботы. Но живопись Ленуар любил, был горячим поклонником Рубенса и Тициана. В мастерской висела копия одного из рубенсовских эскизов, написанная Ленуаром в молодости.
— Рубенс, вот был истинный гений цвета! — говорил Ленуар. — Благодарение богу, нынешняя молодежь увлекается колоритом, но рисунок, увы, в полном небрежении. В мое время в живописи царили подкрашенные статуи, в картинах не было ни жизни, ни изящества, только мышцы и доспехи. Но зато рисовать тогда умели и не жалели на это времени. Давид, когда учился в Риме, каждый день рисовал по античной статуе!
И Ленуар ставил перед Оноре очередной гипсовый слепок. Оноре охотнее нарисовал бы самого Ленуара — грузный, седоголовый, с неожиданно острым носом на пухлом лице, он был бы отличной моделью. Но приходилось подавлять в себе легкомысленные порывы и приниматься за работу.
Только уйдя из мастерской, дома или в лавке Делоне Оноре мог позволить себе рисовать портреты учителя. Эти наброски были похожи, но Ленуар был на них настолько забавным, что Оноре не отваживался показать мэтру его изображения.
Мальчик относился к учителю с искренним почтением, он слышал о том, как много сделал Ленуар для сохранения и изучения старой французской скульптуры, он вполне доверял его советам. Но все же уроки Ленуара удручали Оноре своим однообразием, и время от времени гипсовое величие моделей нагоняло на него тоску. Он так и не начал учиться рисовать людей. Правда, его рука стала куда искуснее, чем прежде. Теперь Оноре с иным чувством разглядывал эстампы в лавке Делоне, ему казалось, что он уже понимает многие секреты мастерства. Глаза, натренированные работой с натуры, стали зорче, он с новым интересом разглядывал людей и часто по памяти набрасывал лица и фигуры посетителей книжной лавки.
В (редкие свободные дни Оноре устраивал себе праздник: чистил башмаки, брал маленький альбом, карандаш и отправлялся в Лувр. Он уже без труда находил путь в бесчисленных залах, хотя еще недавно постыдно блуждал из комнаты в комнату в поисках выхода, не решаясь спросить дорогу у важного служителя с галунами. Самые же первые визиты в Лувр оставили у него сумбурное, беспорядочное впечатление: сливающиеся в непрерывный пестрый ковер картины, легкий тревожный запах свежего лака, матовый блеск статуй, причудливые рисунки старинных глиняных ваз.
Теперь, воодушевленный Ленуаром, он ходил смотреть Рубенса, разыскивал всюду его картины и подолгу стоял перед огромными, во всю стену, холстами. Оноре не слишком хорошо разбирался в событиях, происходящих на этих пышных полотнах. Его притягивало то, что всегда захватывает начинающих, — блеск несравненного мастерства.
Среди сотен луврских картин то одна, то другая заставляли Оноре останавливаться около себя. Иногда это были совсем второстепенные вещи — эффектно написанная драпировка, блик света на первых порах производят большее впечатление, чем иной знаменитый шедевр.
Были ли у него тогда любимые художники? Оноре и сам не знал — скорее были любимые картины, да и они постоянно менялись. Если бы он задумался о своих вкусах, то заметил бы, что чаще всего останавливается перед картинами суровыми и спокойными, перед портретами Рембрандта, Веласкеса. Может быть, поэтому он чувствовал себя хорошо и в нижнем этаже, в залах античной скульптуры. Там было сравнительно безлюдно, после ярких красок глаза отдыхали на потускневшем мраморе древних статуй. Хотя уроки Ленуара временами надоедали Оноре, но они развивали уменье видеть, и он подолгу любовался тем, на что раньше не обращал внимания: свободой в обработке мрамора, совершенством искусства безвестных мастеров. В чуть заметной выпуклости угадывалось напряжение мышцы, кровь словно пульсировала в едва намеченной резцом жилке. Здесь Оноре нередко вытаскивал свой альбом и делал наброски.
Выставки современных художников подавляли мальчика внешней пышностью, за которой нелегко было отыскать действительно лучшее произведение; Оноре смущали нарядная публика, шитые мундиры, сверкающие дамские туалеты. Он еще не научился разбираться в том, что знатоки называли борьбой течений в искусстве. Но ему хорошо запомнилась выставка салона 1824 года.
В один из дней, вскоре после ее открытия, он поднялся по непривычно оживленной лестнице в просторную галерею, где на больших щитах, заслонявших картины старых мастеров, висели десятки больших свежеотлакированных полотен. В этот год пристрастие живописцев к изображению средневековья, казалось, достигло своего апогея. В глазах рябило от мантий, золотых перевязей, страусовых перьев, рыцарских доспехов. У одной из картин шумела толпа молодежи. С трудом протиснувшись вперед, Оноре очутился перед большим холстом, разительно не похожим на все, — что висело вокруг. Измученные полуголодные люди под обжигающим солнцем. Связанная женщина. Блеск стали. Безумные глаза старухи, сидящей на песке у трупа дочери. Это была картина Эжена Делакруа «Резня на Хиосе», изображавшая расправу турок над восставшими греками. Светлые солнечные тона странно сочетались здесь с каким-то обнаженным страданием. Казалось, художник переступил обычные границы искусства. В картине была пугающая откровенность, она чувствовалась и в прозрачных пляшущих тенях и в резких мазках, брошенных на холст словно в минуту смятения, которое художник не смог скрыть от зрителя. Это была совсем необычная живопись — приподнятая, звучная, как стихи, и вместе с тем до изумления правдивая. Вокруг спорили о романтизме. Оноре знал, что романтиками называют Делакруа и его последователей. Но сейчас он об этом не думал, а просто стоял и смотрел, до глубины души взволнованный картиной.