Он извинился и пошел на кухню.
Инга стояла посреди кухни с ненужной тряпкой в руках и напряженно смотрела на Федора.
— Дорогая, приехали гости. Где у нас продукты? Я сделаю все сам. Это свои — ты не беспокойся, только туда не входи.
Он хотел поцеловать ее, но девушка отвернулась.
— Ты сердишься?
Она зло поглядела на него. На глазах стояли слезы:
— Если это твои друзья, то почему мне нельзя быть рядом с тобой? Ведь они друзья и не предадут тебя?
— Инга, дорогая моя, как ты не поймешь: они сегодня друзья, а завтра — Бог их знает. Ты не знаешь нашей жизни…
— Нет, ты просто не хочешь, чтобы эта женщина видела меня. Это фрау-оберст, которая несколько раз звонила тебе, я узнала ее по голосу.
— Клянусь тебе, что не в ней дело. Я ведь люблю тебя одну. Будь умницей. Нам нельзя рисковать.
Инга проглотила слезу и отвернулась. Федор обнял ее за плечи:
— Ну, не надо… Пожалуйста, не надо…
Она спиной прижалась к нему и погладила по руке:
— Хорошо, любимый. Я здесь буду приготовлять, а ты будешь приходить и забирать.
Предстоящее, неизбежное объяснение с Екатериной Павловной, особенно после его письма, пугало Федора.
Узнав от Баранова о его возвращении, она несколько раз звонила ему, а теперь, захватив Марченко, решила ехать сама.
Когда Федор вернулся, она сидела в кресле, поджав ноги, и смотрела в пламя печи. Марченко мрачно ходил по комнате.
— Ты что ж, паря, неделю в Берлине и никому знать не даешь? А?
Катя снизу посмотрела на Федора. Глаза её, блестящие, с дрожащим отражением огня, казалось, жили отдельной от нее жизнью.
— Работы накопилось за отпуск, Николай Васильевич, — но, понимая, что это не отговорка и что, все-таки, они были близкие и неплохие люди, Федор решился:
— Да и дома такая беда, что никак не опомнюсь.
— А у тебя что?
— Сестру арестовали, — быстро ответил Федор и, не останавливаясь, стараясь не глядеть на Катю, стал рассказывать о своей поездке домой и в Москву.
Марченко слушал и сердито сопел. Катя смотрела на Федора так, что он знал — она больше не сердилась на него ни за письмо, ни за долгое молчание, а только боялась, как бы не пострадал он.
— Вот такие дела получаются. Что делать — не знаю.
— У Николая Васильевича тоже несчастье.
— Что такое?
Марченко засопел:
— И не говори, Федорушка.
— Что же такое?
— Марию Ивановну чуть не убили, — ответила за Марченко Катя.
— Говорил я ей — брось ты возиться с этим барахлом! Нет, надо ей ковер, шубу, то да се. Одним словом — баба! Через неделю, как ты улетел, поехала и она. Ну, а дома ночью бандиты налетели, все забрали, а ее ножом в спину: раз из Германии, — значит, есть, чем поживиться. Слава Богу, сегодня телеграмму получил — лучше ей. Нет, хватит с меня Германии! Не доведет она до добра — помяни мое слово, Федорушка. Вот твою сестру посадили за работу на русской фабрике при немцах, а придет время — нас станут сажать за то, что на немецких работали. Не раз, ведь, было. Уезжаю! Бросаю все к чорту и уезжаю! И тебе, Федя, советую — бросай все к лешему и катай ко мне на комбинат. Архангельск тоже город. Буду тебя в командировки посылать в Москву, при комбинате квартиру дам, не то, что в Москве, а настоящую! А? Никакой Делягин тебя у меня не достанет. А там и за сестру начнем хлопотать.
Катя молча смотрела на Федора, словно ждала, что он ответит.
— Да… может быть, вы и правы, Николай Васильевич… Спасибо… Ох, совсем забыл! Извините, — так и не ответив, побежал на кухню.
Стал носить тарелки с едой.
— Вам помочь, Федор Михайлович? — Катя встала, чтобы идти с ним на кухню, но Федор поторопился отказаться.
Она подумала, что он не хочет оставаться с ней без Марченко, и настроение у нее снова испортилось.
В кухне Инга нарезала ветчину.
— Тебе лучше уйти, Инга, начинает темнеть.
— Я мешаю? — тихо спросила девушка и тут же сняла фартук.
— Ну, почему мешаешь? Ты, ведь, знаешь… — раздражаясь на нее, на себя и на гостей, вспылил Федор.
— Хорошо.
Они молча дошли до входной двери: она впереди, обиженная, готовая вот-вот расплакаться, Федор сзади, с тарелками в руках, чувствуя неловкость за свою раздражительность. Он хотел проститься с нею, но руки были заняты и он только громко, чтобы услышали в столовой, сказал:
— Ауфвидерзеен!
— Кто там у вас, Федор Михайлович?
— Уборщица, — как мог безразличнее ответил он.
Кате снова стало легко, — значит, ошиблась: там тоже был посторонний.
За едой разговор долго не клеился, но потом свернул на тему об охватившей Советский Союз эпидемии преступности. Федор рассказал о Москве, о милиционерах на каждом углу, о безногом Седых, о банде «Черная кошка», наводившей ужас на все города Союза.
Разговорился и Марченко. Он рассказал о генерал-майоре Мальцеве, которого знал раньше в Омске — был начальником Омского НКВД, а теперь приехал «делать революцию в Германии», как выразился Марченко. Мальцев рассказывал о «бандах» на Кавказе, в Балтике и Западной Украине. «Банды» в сотни человек грабили советские государственные магазины, склады, банки, убивали милиционеров, членов партии, часто раздавали населению награбленное. На борьбу с этими партизанами (Марченко так и сказал — «партизанами») было брошено несколько дивизий.
— Нет-нет! Домой! Еду домой! Пусть бандиты, пусть партизаны. На них оружие найдется. А вот с этой Германией попадешь в такое, что никто в мире не поможет, — Марченко встал и, хлопнув ладонью по столу, вышел из комнаты.
Катя словно только этого и ждала — она быстро взяла свою сумку и торопливо что-то из нее вынула.
— Ответьте мне, Федя…, в Карлсхорст…, до востребования…
Федор, тоже торопясь, взял письмо и спрятал в карман кителя. Потом также молча взглянул на нее. Катя измученно улыбнулась ему.
Глава пятнадцатая
«Жизнь моя, единственный, любимый, вот уже три дня, как ты в Берлине. Я не отхожу от телефона и жду, что ты позвонишь, и я услышу твой голос. Если выхожу в другую комнату, — оставляю двери открытыми, чтобы не пропустить твоего звонка. Часами лежу на диване рядом с телефоном и все жду, все жду, жду…
Но ты не звонишь. Я провожу дни, мысленно разговаривая с тобой. Ночами лежу в темноте и сотый раз переживаю наши редкие встречи и ту ночь, которая никогда не вернется. Если бы ты знал, как я, мучилась от стыда за нее.
Ужасно было стыдно, не хотелось жить, но теперь прошло… Ведь ты, наверно, подумал, что «с жиру»? — Вот подумала — и опять стыдно. Ну, ничего, главное, что ты не звонишь и, видно, не позвонишь. Я не сержусь и по-прежнему жду.
Твое единственное письмо всегда со мной. Выздоровела ли твоя сестра? Мне хочется когда-нибудь, встретить ее — она, наверно, похожа на тебя. Только что звонили. У меня перехватило дыхание — вдруг ты! Не переставая, надеешься на чудо. А оно, ведь, уже произошло, Федя! Но об этом потом… Это был знакомый мужа, я сказалась больной и вернулась к мыслям о тебе и своему ожиданию. Я никого не хочу видеть, мне никто не нужен, кроме тебя, мой сероглазый. И теперь самое главное, про чудо — я буду тебя иметь! Буду! Удивляешься? Я даже не буду иметь, а уже, понимаешь, уже имею! Тихо радуюсь и жду дня, когда обниму твоего, нашего, Федя, сына.
Не сердись, милый, — никто и ничто не помешает теперь мне.
Я все сказала Аркадию. Он, эгоист, холодный, расчетливый, поразил меня — как мало мы знаем людей, даже близких: долго молчал и два дня не разговаривал со мной, а потом пришел со службы — днем, бледный, похудевший: «я буду ребенка любить, как сына» (так и сказал — сына, он чувствует, что сын; ему ужасно теперь больно за то, что у нас не было детей). «Только не встречайся с ним». Но разве я могу обещать не встречаться с тобой, возлюбленный мой. Я все так же жду твоего звонка, чтобы бежать к тебе, прижаться и выплакать муку этих дней. Да и о чем теперь говорить, — я уйду от него. Я хотела уйти сразу же, но он просит сделать это под предлогом отъезда в Москву, с тем, чтобы никто здесь не знал. Видишь, какой он — и любит, и обо всем помнит. Я уеду в Москву к маме. Но мне так хочется повидать тебя.
Я знаю, что ты меня не любишь. Ты даже не думаешь обо мне, а если думаешь, то, как о случайной женщине. И в этом виновата я сама — так настойчиво искала встреч с тобой. Но все-равно. Если бы не это ожидание счастья, я никогда бы не простила себе! Ты для меня тот, кого я ждала всю свою жизнь и я благодарна судьбе, что встретила, пусть мельком, пусть стыдно, но зато теперь есть смысл жизни.
Не думай, что хочу этим подействовать на тебя, что ребенком хочу как-то привязать к себе, обязать. Нет-нет! Я знаю, что ты меня не любишь, и не упрекай себя в этом, милый, — ты ни в чем не виноват. Только, не думай обо мне плохо. Если не забудешь, вспоминай меня, как человека, полюбившего тебя всем, что у него было.
Я буду жить с мамой, стану работать, буду растить сына. Я знаю, что он — сын и что будет похож на тебя: большой, сильный, теплый; буду учить его, водить гулять, с ним разговаривать, с ним печалиться, с ним радоваться.
Когда-нибудь, вы, может быть, встретитесь. Тебе не придется краснеть за него, Федя.
Возможно я уеду с мамой в Архангельск — Николай Васильевич предлагает мне работу у себя. Устала я от Москвы, от этого постоянного напряжения нашей жизни. Ведь я человек и хочу человеческой жизни, с ее обыкновенными радостями, теплом, волей. Мне кажется, что провинция свободнее от наших порядков, человечнее, и сыну там будет лучше, и ко мне. будет ближе.
Я замужем семь лет. Что я видела? Муж вечно занят работой, карьерой. Знакомые тоже. Если я не нуждалась и не нуждаюсь, как абсолютное большинство наших людей, то всегда одна. С юности хотелось какой-то необыкновенной жизни, всегда жила ожиданием. Замуж вышла в минуту усталости. И вот пришел ты… И опять нет тебя.
Знаешь, чего я ждала в то утро? Мне казалось, что ты возьмешь и увезешь меня от мужа, от обеспеченности, от всего, далеко-далеко.
С тобой я пошла бы и в глушь, и в бедность, на, край земли. Но ты меня не взял…
Я не упрекаю тебя. Я просто тебе рассказываю.
Может быть, когда-нибудь, через много лет, ты поймешь меня.
Когда твой шофер привез письмо, я все еще ждала чуда, но письмо было холодное, ты уехал к большой сестре, не повидав меня. Мне не было даже больно, хотелось умереть. А через несколько дней я узнала о своей беременности. И сразу все посветлело, стало покойнее.
Теперь я почти счастлива и благодарю тебя. Видеть тебя хочу, но пусть это тебя не тревожит. Я уеду в начале марта.