— Мне трудно это — мой муж погиб от русской мины, мой сын умирает где-то в плену в Сибири, — резким топотом проговорила немка.
— Поверьте, гнедиге фрау, мне больно слышать о вашем горе. Я понимаю его — мой отец погиб от немецкого снаряда в первую мировую войну, моя мать умерла от лишений во время немецкой оккупации в 1943 году, — ответил Федор, и щека у него дернулась.
Старуха взглянула на него и неожиданно легко поднялась, протягивая ему руку:
— О, простите меня.
Федор, пряча глаза, наклонился и поцеловал ей руку, — ив этом было продолжавшееся в нем желание показать себя «настоящим офицером», хотя разговор его взволновал.
— Жизнь жестока ко всем. Только мы сами можем помочь друг другу.
Старуха села.
— Вы молоды, у вас есть силы и положение победителей, а мы, все потерявшие, чужие, обуза для окружающих… Это очень трудно, — она поднесла платок к глазам. — Я больна, дочь моя молода, но что она может сделать, когда кругом все разбито и работы нет. Ездить в Тельтов разбирать картофель?
Федору стало чуточку неловко за то, что она от большого горя перешла к житейскому.
— Вы, наверное, знаете: узнай начальство о моем поступке и, особенно, об этом разговоре, меня страшно покарали бы. Поверьте, многие из нас с готовностью помогли бы людям в нужде — русские люди знают горе, может быть, больше, чем кто другой на земле, но страх наказания за обыкновенную человечность удерживает их. Политика требует бесчеловечности. Но я буду рад, если могу чем-нибудь помочь вам, если вы, конечно, разрешите мне это. Единственное, что я попрошу, — это, чтобы все оставалось между нами.
Старуха пытливо посмотрела на Федора.
— Вашей дочери незачем ездить в Тельтов. Мне абсолютно не стоит труда найти для нее работу здесь, в этом районе, в каком-нибудь немецком учреждении или фирме. Сейчас я уезжаю на несколько дней, а когда вернусь, скажите мне ваше решение, — и говорить Федор невольно старался, подражая какому-то прусскому офицеру.
Он вспомнил о заболевшей уборщице. Зная, что работа у советских офицеров выгодна, тут же хотел предложить освободившееся место, но подумал, что предложение работы уборщицы для ее дочери, да еще в его квартире, может обидеть эту, несомненно интеллигентную даму.
— Это очень мило с вашей стороны, герр майор. Мы будем очень, очень вам благодарны. Я знаю, как трудно сейчас с чистой работой, мы будем рады любой черной работе, только бы это было рядом — мне трудно оставаться одной.
И тогда Федор решился:
— Разрешите мне быть откровенным, гнедиге фрау. Я мог бы предложить вашей дочери работу у себя, — глаза старухи опять стали острыми, — Федор поторопился, — хотя бы на время моего отсутствия: женщина, следившая за квартирой, — он не решился сказать «уборщица» — заболела и уехала. Мне, все равно, нужно кого-нибудь нанимать. Нужно следить за порядком и записывать, если кто позвонит в мое отсутствие… Если это вам подойдет, мой шофер все покажет и расскажет подробнее.
— О, герр майор! Это так любезно! Я не знаю, как вас благодарить.
— Не вам, а мне нужно вас благодарить, — и, испугавшись за двусмысленность, поспешно добавил:
— я беспокоился за квартиру, а теперь буду спокоен.
Во время разговора Федор старался не смотреть на девушку. Он не видел ее, но знал, что она стоит сбоку, у печи, и что ей, может быть, неловко и даже стыдно за мать, как это бывает с очень молодыми людьми. Но потом повернулся и, обращаясь уже к ней одной, сказал:
— Разумеется, если вы согласны и если это… не оскорбляет как-нибудь вас.
Она потупилась, что-то прошептала, потом взглянула и он угадал по глазам: «Я благодарю тебя, я знала, что ты — хороший».
И Федору стало так хорошо, что он поторопился откланяться и вышел, сказав, что сейчас придет шофер и расскажет остальное.
Карл сидел за рулем и недоумевал, что могло задержать хозяина.
— Карл, эта девушка согласна присмотреть за квартирой. Вот ключи, расскажи ей что и как, где уголь и прочее. Условия скажи такие же, как и той уборщице, но не говори, что сто марок, а сто пятьдесят — понял? — одним духом выпалил Федор.
Карл лукаво поглядел на хозяина, молча взял ключи и вылез из автомобиля. Федор сел на его место и включил мотор.
Минут через пять Карл вернулся. Федор знал, что девушка смотрит из окна.
— Вперед, Карл!
Автомобиль дернул. Федор быстро оглянулся и скорее угадал, чем увидел, глаза за занавеской.
И только, когда выехали на берлинское кольцо автострады, вспомнил:
— А шубу-то забыли, Карл!
— Майн Готт, герр майор! Что же делать?
— Ничего, оказывается, совсем не холодно, — и засмеялся. Засмеялся и Карл.
Вскоре по сторонам автострады замелькали однообразные зимние пейзажи средней Германии.
Карл вел машину ровно. Езда успокаивала. Федор стал думать о предстоящей поездке.
Сначала в Лейпциг — надо достать две меховые шубы: одну жене замполита, чтобы «не настучал» на коменданта и на него, Федора, другую — Соне в подарок, — наверное, по-прежнему ходит в стареньком, перешитом из маминого, пальто. А потом в Нордхаузен, в дивизию. И снова обрадовался предстоящей встрече с товарищами. Федор в марте 1945 года был ранен в ногу, из госпиталя попал в комендатуру, дивизия расквартировалась в Тюрингии. Его фронтовой друг Вася по-прежнему служил начальником связи дивизии. Когда ездил в отпуск, заезжал к Федору в Берлин, но вернулся через Дрезден, так что Федор его не видел. Там и машину можно достать — в Тюрингии осталось много автомобилей — американцы почти ничего не взяли.
Баранов просил еще белья при случае купить. Федор подумал, что и белье для гостя, но полковник даже руками замахал: «И не думай! С ума сошел! Он и так дуется, что я тебе о машине рассказал».
«Да, напуганы они теперь — эти тыловые начальники. Когда летом понаехали, хватали все, что под руку попадалось: кто повыше — такие, как этот, «ответственные товарищи» — целыми вагонами грузили — мебель, ковры, одежду; кто помельче, — ходили по комендатурам и клянчили из реквизированного, или шарили по оставленным жителями домам, собирая Бог знает что». Федор вспомнил, как однажды комендантский патруль задержал майора-«сабуровца», какого-то заводского диспетчера. Привели в комендатуру. Федор в тот день дежурил. В мешке майора оказались старые платья, грязное белье и пар тридцать рваных чулок. Федору было стыдно перед солдатами, когда те вытряхивали из мешка грязные немецкие обноски.
Вакханалия с «барахольством» в Германии кончилась скандалом: МВД обнаружило в эшелонах с демонтированным оборудованием заводов вещи и мебель, какого-то министра сняли с работы, нескольких заместителей министров и начальников Главков исключили из партии.
Теперь на границе таможня возвращающимся из Германии разрешает провозить ограниченное количество вещей, требуя на все счета или документы.
«То, что сняли с постов и выгнали из партии московских заправил, — это правильно: они и так имели в Москве все в кремлевском и других закрытых распределителях. Но правильно ли было, что других, обыкновенных людей, двадцать восемь лет не имевших ни платья, ни белья, ни чулок, за войну износивших последнее, правильно ли, что солдат, выигравших эту войну, лишили добытой такой дорогой ценой возможности приобрести и привезти домой самое необходимое для себя и своих оборванных семей? И так ли уж был виноват тот «майор», когда собирал брошенные старые вещи? Его жена и дети никогда не имели даже такого белья и такого количества рваных чулок!»
Все эти строгости и ограничения на границе совсем не означали борьбы с ограблением Германии — советское государство продолжало реквизировать и вывозить в адреса своих торговых и промышленных учреждений тысячи эшелонов с оборудованием, товарами, скотом, вещами, мебелью, музейным имуществом. По всем провинциям уже начали организовывать пункты Министерства Внешней Торговли по закупке у немецкого населения драгоценностей, хрусталя, ковров, картин, расплачиваясь за все это райхс-марками, захваченными в немецких же банках. Все это шло в валютный фонд Государственного банка для закупок заграницей или для продажи советскому населению, которому, чтобы что-нибудь купить, приходилось работать изо всех сил на то же государство.