— Кто?.. Кто посмеет? — вскрикнул Дешерт.
— А вот увидишь, — уже спокойно ответил судья.
И грозный Дешерт как-то весь обмяк, ссутулился и молча, тихо, даже не хлопнув дверью, исчез навсегда из дома судьи.
В эту минуту мальчик понял многое. Его невысокий хромой отец чем-то сильнее огромного злого Дешерта, и он хотел сделать добро крестьянам. И еще понял мальчик, что за этой короткой выразительной сценой таится глубокая, страшная драма, которая вот-вот должна разрешиться.
…Сосед пан Уляницкий колотит своего крепостного, «купленного мальчика» Мамерика. Почему? Почему горничная Коляновской «крепачка» Марья не смела ослушаться свою пани и выйти замуж за кучера Иохима? Почему в своем имении Харалуг старый отставной капитан, муж сестры матери, мог на морозе обливать водой крепостного Кароля, попавшегося ему на глаза пьяным?..
Незнакомый мир деревни доселе представлялся мальчику в виде покорных, работящих, услужливых поселян, которые с песнями проходят с поля мимо барского дома. Крепостное состояние казалось чем-то вроде этой детской идиллической картины, нарисованной в ярких, радостных, светлых красках. И вдруг проглянуло другое, темное, тяжелое, но настоящее.
11 марта 1861 года согнали в город мужиков, чтобы прочесть им манифест. Многие на простые сермяги нацепили боевые медали — за Севастопольскую войну. Вместе с ними пришли их жены и дети — по деревням прошел слух, что паны взяли у царя верх, никакой свободы не будет, а мужиков согнали в город для того, чтоб расстрелять из пушек.
Но «щось буде» не стихло и с «освобождением». Оно тлело, как огонь под пеплом. Назревали новые события.
Володю отдали в большой польский пансион Рыхлинского, родственника Эвелины Иосифовны, где уже учился старший брат, Юлиан.
Как понравилось новичку в пансионе! Товарищество ценилось здесь превыше всего, фискальство осуждалось сильнее, чем сама шалость.
Когда воспитанник, еще не знающий здешних порядков, приходил к Рыхлинскому с жалобой на товарища, старик, внутренне негодуя, устраивал открытое судилище. Виновный получал при всех крепкий удар линейкой или его ставили на колени. Это означало, что произведенное расследование обнаружило правильность доноса.
Однако за наказанием должен был следить и сам доноситель. Рыхлинский сверлил его глазами и громко выспрашивал:
— Ну что? Тебе теперь приятно?
Доносчик больше никогда не отваживался жаловаться, а товарищи жестоко дразнили его.
В пансионе обнаружилось, что Володя обладает исключительной памятью и очень способен к учению. По всем предметам успехи его были выше похвал, и только арифметика оказалась предметом непостижимо трудным.
Вскоре после поступления Володи в пансион отец, вернувшийся со службы мрачным и озабоченным, поговорил с женой, а потом собрал всех в своем кабинете и объявил:
— Слушайте, дети, вы — русские и с этого дня должны говорить по-русски. Поняли?
Судье было тяжело вести разговор об этом. Хорошо еще, что дети приняли нововведение беззаботно и не попросили отца объяснить его причины.
Семья Короленко считалась у местного губернского начальства «ополяченной». Мать судьи была полька, жена — тоже. Раньше этому не придавалось большого значения, теперь времена изменились. В Варшаве, Вильно начались демонстрации, происходили столкновения с войсками, появились первые жертвы. Это было начало польского восстания.
Однажды отец с матерью поздно вернулись домой. Чуткий сон Володи был внезапно нарушен. Мальчик услышал, как родители взволнованно спорили, забыв о позднем часе, о спящих детях.
— …Все-таки ты должен согласиться, — со слезами в голосе говорила мать, — что это несправедливо…
— Толкуй больной с подлекарем! — не менее горячо возражал отец. — Вы присягали и должны подчиняться…
Володя проснулся окончательно и сел в постели. Тогда родители, не сговариваясь, обратились к нему. Перебивая друг друга, они втолковывали каждый свое. Пораженный мальчик ничего не понимал.
— Вот послушай, малый! — проговорил отец. — Ты, положим, обещал маме, что будешь ее во всем слушаться. Должен ты исполнить обещание?
— Д-да, должен, — не совсем уверенно ответил Володя.
— Теперь послушай меня, — сказала мать. — Вот около тебя новая чемерка [сюртучок]. Если придет кто-нибудь чужой со двора и захватит, ты захочешь отнять?..
— Отниму, — Володя поглядел на новенькую чемерку, и его сочувствие перешло на сторону матери.
— Представь себе, малый, — раздраженно сказал отец, — что ты сам отдал свою чемерку и обещал ее не требовать обратно… А потом вдруг кричишь: «Отдай назад!..»
— Да, обещал… — с горечью возражала мать. — Обещал, когда приставили нож к горлу… Скажи просто: отняли силой…
Но тут заплакала маленькая Веля. Мать взяла девочку на руки и принялась укачивать ее. Увидя, что по лицу жены текут слезы, Галактион Афанасьевич тихонько вышел.
Володя понял, что возбуждение отца, слезы матери— это не следствие личной обиды. Соотечественники отца отняли свободу у родичей матери потому, что они сильнее. Мать и отец призывают его, маленького мальчика, в судьи. Ему многое нравилось на родине матери, о прошлом которой он как-то смотрел в театре пьесу: красивая вольная жизнь, блеск мечей, яркие одежды…
В доме теперь говорили по-русски, в пансионе Рыхлинского, где было большинство поляков, — по-польски и по-французски. Старик все силы употреблял на то, чтобы поддерживать настроение национальной терпимости.
Восстание из Польши — «крулевства» — перекидывалось на Украину. В округе появились польские повстанческие отряды, ходили слухи о их победах над русскими войсками. Местное польское общество волновалось. Из пансиона Рыхлинского несколько юношей ушли «до лясу» — к повстанцам.
Дети очень быстро освоились в новой обстановке. Игры теперь были только военные — играли в «русских и поляков», причем делились на партии не по национальностям, а по счету: «Ты — русский, ты — поляк, ты — русский, ты — поляк…»
В Житомире ввели военное положение. Город наполнили войска, идущие на подавление восстания, — пехота, казаки.
Дети подружились с солдатом Афанасием. Это был старый николаевский воин, на вид суровый и неприветливый, — седые короткие усы, сережка в левом ухе. Он развесил в уголке сарая свои ремни, подсумок, патронташи, ловко и быстро соорудил на чурбачках и досках солдатскую постель; и всем показалось, что они давно знают этого человека, его привычки, сопутствующий ему запах пота, кожаной амуниции и кислых солдатских щей.
Долго молча смотрел старый солдат, как мальчики проделывают во дворе «учение» со своими деревянными ружьями, не утерпел и сам принялся показывать настоящие приемы. Потом он отдал «ружье» и сказал то ли шутя, то ли всерьез:
— Вот научу вас, ляшков, а вы пойдете бунтовать да меня же и убьете…
С грустью провожали дети полк, с которым ушел к западной заставе суровый на вид, но добрый сердцем старый солдат Афанасий.
В пансионе шепотом передавали, что ночью «до лясу» уехали молодые Рыхлинские, студенты Киевского университета. Родители благословили их. Старик не проронил ни слезинки, и, только обнимая младшего, совсем юного Стася, не выдержала и зарыдала мать.
Симпатии Володи были скорее всего на стороне восставших поляков, но что-то мешало ему целиком отдаться этому чувству. И, как это нередко бывало с ним, образы сна помогли разобраться в картинах действительности.
…Они играли в «поляков и русских», нападали друг на друга, бежали, падали… И вот оказалось, что это не игра, а настоящая война. Раздавались выстрелы, скакали в дыму и пламени какие-то всадники, Володя от кого-то убегал и прятался под крутым речным обрывом… И опять все переместилось: скрывался не он, а взвод русских солдат. Мокрые, измученные, стояли они по колени в воде среди камышей… Внезапно совсем близко от себя увидел мальчик строгие глаза Афанасия, и сердце сжалось болью за этих людей в круглых шапочках-бескозырках, за старика со знакомой серьгой в левом ухе…