Ее муж, няньчивший ребенка, завернутого в разное трепье, одобрительно кивнул головой.
После двухчасовой ходьбы жандармы загнали нас в какую-то конюшню и заперли там, даже не сняв с нас наручников.
— Собаки! — выругался Асталош. — Хотя бы табаку оставили…
— Что ж теперь с нами сделают? — поинтересовался я.
— А вот что. Или отдадут под суд, суд нас приговорит к тюрьме, но отбывание наказания будет отложено до окончания войны, пока же нас отошлют обратно на фронт. Тогда мы, понятно, опять сбежим. Или же нас судить не будут, а пошлют обратно в полк, а из полка — на фронт. И в этом случае мы тоже сбежим. Так что разницы тут особой нет… Вот бы только немного табачку… Чорт бы побрал этих сволочей-жандармов!
Целые сутки провалялись мы на конюшне. Хлеба и сала у нас было вдоволь, но нас мучила ужасная жажда. Я лежал, как мертвый. Асталош, несмотря на жажду, держался молодцом. Без умолку, в который-то уж раз, рассказывал он мне с бесчисленными подробностями историю всех своих девяти побегов и жизни на фронте. На сербском фронте он был ранен в легкое, восемь месяцев проболел, на русском фронте был так сильно контужен, что еще много месяцев спустя трясся и дергался, как картонный паяц.
Когда сгустились сумерки, Асталош принялся рассказывать о том, как ему жилось до войны. Он подробно описал мне деревушку в Семиградьи, где он родился и жил, и где были два гектара земли, доставшиеся ему от отца. Когда он заговорил о семье, голос у него дрогнул.
— Трое детей у меня, три девчурки… Ждут, небось, меня…
Затем он умолк. Быть может, он ждал, что я стану его расспрашивать, но мне было не до него. Лежа в углу на провонявшей навозом соломе, я, не отрываясь, глядел в потолок. Асталош долго молчал, уткнувшись головой в солому. Мне показалось, что он спит, и я вскоре уснул. Но проспал я недолго. Проснувшись, я увидел, что Асталош заливается горькими слезами.
— Что с тобой, братец? Уж не болен ли?
Асталош скованными руками пытался стереть с лица слезы.
— О, мы еще им отплатим, этим подлецам, за все отплатим…
Он замолчал, всхлипывая.
— Раздобыть бы хоть крошку табаку… — добавил он затем уже своим обычным голосом.
Утром два жандарма явились за нами и повели на станцию. Там нас посадили в вагон и повезли в Будапешт. Вечером мы снова очутились в казармах первого гонведного полка. Здесь нас с Асталошем разлучили: меня посадили в прежний карцер, его же увели в другое место.
Девять дней спустя меня снова отправили на фронт. Спереди и сзади шли жандармы, играл оркестр и впереди несли знамя.
В то же утро Асталош был расстрелян по приговору полевого суда.
Перед бурей
В то время связь между событиями не была еще мне ясна, теперь же я знаю, что вся австро-венгерская монархия была тогда охвачена неизлечимой болезнью. Все пришло в расстройство, всюду царил полный хаос. Только этим и можно объяснить, что, будучи назначен к отправке на итальянский фронт, я оказался в роте, направлявшейся на восток, к русской границе.
С русскими мы в то время уже заключили мир, — до меня по крайней мере доходили такие слухи. Поэтому отправление туда не могло рассматриваться как наказание.
Я долго ломал себе голову над тем, как это могло случиться, и не верил, что нас действительно везут на север. Мои сомнения рассеялись лишь тогда, когда мы подъезжали к Карпатам. Доехав до Лаборце, я убедился, что дальнейший путь лежит в Галицию.
Россия, хотя и не имела еще тогда того значения, какое имеет теперь, все же не являлась уже в наших глазах той страшной страной, какой была до революции. Среди солдат много разговоров велось о тамошних событиях, но никто из нас толком не знал, что в действительности произошло в Москве и Петрограде.
— Последние негодяи! — отзывался о большевиках вахмистр Чордаш.
— Чем это они вам так досадили, господин вахмистр? Ведь они же с нами мир заключили?
— Мир заключили! Попомнят они у нас этот мир, подлецы этакие!..
Возле Стрыя товарные вагоны, в которых помещалась наша рота, и классный вагон, в котором ехали офицеры, прицепили к длиннейшему товарному поезду, отвозившему русских военнопленных в Россию. Правда, и мы ехали без особых удобств, по шестидесяти человек в вагоне, предназначенном вмещать «сорок человек или восемь лошадей», но все же по сравнению с русскими военнопленными мы ехали вельможами. Двери их вагонов были постоянно на запоре и отворялись лишь на время обеда и ужина, причем тогда перед вагонами расставляли стражу с ружьями наизготовку.
Будучи однажды в наряде, я обнаружил, что в каждом вагоне помещалось по меньшей мере по двести военнопленных. В вагоне, перед которым я стоял на часах, находилось много одноногих, одноруких и одноглазых; были там и такие, у которых обе ноги были ампутированы.
Не доезжая Львова, поезд наш внезапно остановился в открытом поле. Там, помимо нашего, стояли еще три поезда — два воинских и один товарный. Паровозов не было.
К нашему поезду подошли два офицера и стали о чем-то шептаться с нашими офицерами. Перед остальными поездами стояли часовые. Наш ротный командир тоже распорядился выставить караульных. Вскоре мы узнали, в чем тут дело: во Львове забастовали железнодорожники, и лишь накануне комендант города расстрелял четырех рабочих. Сведения об этом дошли и до сопровождавшей наш поезд кондукторской бригады, и раньше чем успели принять какие-либо меры, вся поездная прислуга разбежалась.
До самого вечера простояли мы на месте. Потом военный инженер повел наш поезд обратно к Гродекскому лесу, где мы и провели ночь. Утром ротный командир, худощавый высокий поручик, приказал нам построиться. Надо было быть слепым, чтобы не заметить, насколько уменьшилась за ночь численность нашей роты. Вахмистр Чордаш сделал перекличку — недоставало семидесяти семи человек.
Поручик пришел в неописуемое бешенство:
— Погодите вы у меня, подлецы!
Нас посадили обратно в вагоны, и фельдфебель запер двери. Весь день напролет просидели мы в запертых вагонах. Через маленькие окошечки под потолком мы любовались молодой листвой Гродекского леса.
Теперь в вагонах было не так уж тесно. Я присел в уголок рядом с коренастым черноволосым солдатом лет сорока.
— Если бы проломать пол, мы все могли бы бежать, — сказал я ему.
— Еще чего! Какой в этом смысл? Ты кто, рабочий?
— Да, металлист.
— А я с кожевенного завода Маутнера в Уйпеште. После январской забастовки взяли в солдаты. Так вот, я говорю — сейчас бежать не стоит. Надо поглядеть, что русские затеяли… Следует у них поучиться, — авось понадобится вскоре и нам.
В короткое время мы с Данилом Пойтеком очень сдружились. Он рассказал мне, что еще до войны он много бродяжил по всей Европе. Когда я вновь упомянул о бегстве, он мне шепнул:
— Если ты действительно задумал бежать, то обожди, пока доедем до русского фронта. Там сбежим и переберемся через фронт.
Когда под вечер нас под охраной жандармов выпустили, наконец, из вагона, к поезду уже был прицеплен паровоз. Вскоре нас загнали обратно в вагоны.
Пойтек успел разведать, что наш поезд поведут штрейкбрехеры-железнодорожники.
— Наше счастье, — заметил он, — что наш вагон так далек от паровоза.
Поезд очень медленно тронулся вперед: казалось, будто паровоз ощупью прокладывает себе дорогу. Пойтек взобрался к окошечку и стал смотреть в него. Я собирался последовать его примеру, но не ушел еще перешагнуть через лежавших вповалку на полу солдат, как внезапно последовал страшный толчок, вагон закачало из стороны в сторону, раздался оглушительный треск, наш вагон откинуло назад — и затем поезд мгновенно остановился. Длившееся не более секунды безмолвие сменилось неистовыми воплями, ревом, стонами — словно сотни людей гибли где-то поблизости. Мы не понимали, что произошло, и не могли узнать, так как были заперты в своем вагоне. Мы тоже принялись вопить и призывать на помощь. Ружейными прикладами мы стали разбивать стенки вагона.