— Из-за какой-то дурацкой румынской пули вы злитесь на коммунистов?
— Что я — щенок, чтобы злиться на краешек стола, о который ушибся? Если румынская пуля лучшего места себе не нашла, — ну, и пусть ее… Но сам господь бог никогда не простит коммунистам их грехов, — а я — то уж не добрее господа-бога.
— Но в чем наши великие прегрешения, дядя?
— Еще спрашивает! Сам не знаешь? Вы хуже, чем… Слова найти не могу, с кем бы вас сравнить!
— Не знаю, чем…
— Не знаешь?.. От меня первого, что ли, слышишь, что земли не разделили, а при Бела Куне батрак таким же бездомным псом остался, каким при императоре был… А много жен нотаров и ишпанов стали вдовами? Много нотаров ты повесил, ты — важный коммунист?
— Вешать? Дело это нетрудное, но у нас задача поважнее: мы делаем социализм.
— Вот оно что! А много, позволь спросить, ты социализма сделал?
— Ну, не так-то это просто делается, но…
— Так, так… — перебил он меня. — Одного вы не делаете, потому что это слишком просто, другого — оттого, что недостаточно просто. Пока же господа на вас в обиде за то, что вы у них все отняли, бедняки же — за то, что вы им не дали того, что им полагается. Плохо у вас дело кончится, Петр, это говорю тебе я, старый Кечкеш, — мне уже можешь поверить. Потому что все вы, как тот парень из Залы, что с одной задницей сразу на двух лошадях ездить хотел, — ну, под конец в грязь и угодил.
Старик становился все озлобленней… Когда я ему сказал, что политику надо делать умно, он обозвал меня дураком. Когда же я попытался доказать ему, что никак не мы, а только социал-демократы виноваты в том, что советское правительство не ведет достаточно твердой политики, он тоже за словом в карман не полез:
— Если кто на гулящей женится, пусть не сетует, что у нее груди отвислые.
Ухаживала за нами стройная белокурая женщина. До революции она была монахиней — теперь же стала женой фельдшера. Неслышная поступь, тихая речь, прохладные руки. Всегда оказывалась она там, где это нужно было, — и все же старик был ею недоволен.
— «Все принадлежит нам…» А нельзя до трубки дорваться!
— Вам запрещено курить, товарищ, — спокойно отозвалась женщина. — У вас повреждено легкое.
— Нечего учить деда, что ему можно, чего нельзя, — брюзжал старик. — В тюрьме тоже курить не разрешено, а я трубки изо рта не выпускал.
— Тюрьма — это другое дело, — ответила она.
Но от этих слов старика совсем взорвало:
— Другое дело? Ну, если и другое, то во всяком случае получше вашего…
Старика одолел приступ кашля, так что пришлось вызвать врача.
— Они меня со свету сживут, — жаловался старик.
— Если наша революция так бессмысленна, зачем же вы пошли в Красную армию?
— Твоя забота, что ли, почему я то или иное делаю! — закричал он на меня.
Когда я наконец, хотя и с посторонней помощью, мог стать на ноги, мои первые шаги были к постели дяди Кечкеша. Только теперь я увидел, как он постарел, исхудал, побледнел, длинные усы белы, как лунь, темные круги под глазами.
Крупные слезы потекли у него по щекам, когда я поцеловал его.
«Красная армия овладела Кашшой», — прочел я ему в «Красной газете».
— Слава тебе, господи, — облегченно вздохнул этот «отъявленный враг» коммунистов. — Только они, только коммунисты наделят когда-нибудь землею батраков, — пояснил он богу свою точку зрения.
Голубок ты мой!
Мы пасемся на воле. Послали нас пастись сюда, на сербский фронт, и должен тебе сказать откровенно, Красная армия дохнет от этого безделья. Я хотел тебе написать уже тогда, когда мы взяли Кашшу, но лишь теперь собрался, когда и писать-то уже в сущности не о чем. То, что мы взяли, отдали мы теперь обратно, но найдется ли такой дурак, кто бы поверил, что и румыны вернут то, что уворовали у нас! Грабители бояры! И все это работа социал-демократов. Где они появляются, там и трава не растет. Потому-то я тебе и говорю: по-настоящему не я теперь воюю, а ты. Потому что самый опасный враг не за Дравой, а в Пеште. Когда выпишешься из больницы, сходи-ка ты, братец, к Куну и скажи ему и Самуэли, что наша армия гибнет и гибнет революция, да и рабочие погибнут, если так все будет продолжаться. И объясни ты им, кто наш настоящий враг.
Только тут понимаешь, как мало можно нас назвать по- настоящему большевиками и как велика нужда в настоящих большевиках; потому что социал-демократы опять забрали здесь верх над всем. Выздоравливай же поскорей.
Пойтека, Потьонди и всех наших обнимаю горячо и тебе желаю всего наилучшего.
Саппанош убит при Кашше. Он умер смертью храбрых.
Пойтек часто навещал меня. Вначале, пока я лежал в постели, он был весел; когда же начал передвигаться, то стал замечать, что он становился все угрюмей и угрюмей.
По всему видно было, что дела идут плохо.
— Почему мы, собственно говоря, отозвали наши войска с севера?
— Спроси Бема, — ответил Пойтек. — Он со своими товарищами разлагали понемногу нашу армию; тогда же, когда помочь уже было нечем, нам пришлось притвориться, будто мы верим Антанте, и если мы оттянем на север свои войска, отступят и румыны. Антанта думает, что она нас перехитрила, но дай нам только собраться с силами…
Я показал ему письмо Готтесмана. Он ничего не сказал — лишь одобрительно кивнул головой.
— Знаешь, Немеш показал себя с лучшей стороны, — заговорил он после некоторого молчания. — Его послали в Вену делать закупки. Деньги он прикарманил и напечатал в венских газетах статью против большевиков — так называемые «разоблачения»… Прохвост!
— А много он украл?
— Достаточно. Все-таки мы дешевле отделались, чем если бы он остался у нас на какой-нибудь ответственной должности.
— Скверное дело!
— Ничего. Выше голову! Могу тебе сообщить и приятную новость: русские гонят Колчака.
— Верно это?
— Безусловно. Мы никогда не должны забывать, что главное поле сражения — там. И если мы одержим победу там, то победим и здесь.
Дядя Кечкеш закашлялся и попросил воды. Мы дали ему напиться и присели у его кровати. Его глаза лихорадочно блестели, — мне показалось, что он еще похудел со вчерашнего дня. Кожа да кости.
— Землю надо было раздать, — произнес он шопотом.
— Все в свое время, — ответил Пойтек.
— Теперь, немедленно!.. — попытался старик возвысить голос. — Время не терпит, опоздаем…
— Не опоздаем, товарищ Кечкеш. Все наладим как следует.
И Пойтек, обычно торопившийся уходить, на этот раз очень терпеливо стал объяснять старику положение вещей. Великие надежды, великие разочарования, страны, народы, классы — широкая, большая связная картина; революция неудержимо движется вперед. Русские, немцы, Англия, колониальные рабы, Австрия, социал-демократия, пролетариат…
— А мужик? Мужик опять пес бездомный? — прервал его дядя Кечкеш, с трудом приподнимаясь на кровати.
— Не понимаю, что вы этим хотите сказать, товарищ Кечкеш!
— Ну, еще бы. Вы никогда не понимаете, что мы сказать хотим.
Пойтек смущенно улыбнулся.
Он ничего не ответил — не мог ответить.
Впервые видел я Пойтека таким смущенным, каким он был в тот день у постели умирающего бунтаря-крестьянина.
Из больницы я выписался 24 июня, на третий день после похорон дяди Кечкеша. Хоронили его с красными знаменами, цветами, оркестром музыки и прощальным салютом.
24 июня разразилась «национал-социал-демократическая» контрреволюция.
После подавления контрреволюции я короткое время работал среди крестьян, а затем отправился на румынский фронт.
Я принял участие в наступлении, а затем бежал вместе с разбитой армией. И лишь тогда, когда я стоял на Солнокском мосту, где наш вождь собственным телом пытался остановить бегство, несшее разгром и гибель революции, — лишь тогда я понял, что означает это поражение.
Та-та-та-та-та-та.
В Солноке на высоком берегу пылал дом с тесовой крышей.