Где возьмешь денег на новые постройки, если монастырь два взноса отдает: в царскую казну и патриаршим службам? Божьи деньги должны идти на божьи дела… А государю бы побольше следовало о церковных делах пектися».

Никон остановился и оглянулся с опаской: не произнес ли он последние слова вслух? Но Тикшай, сопя, наткнулся сходу на него и испуганно сказал:

— Прости, владыка! Задумался я…

— О чем же ты задумался, отрок? Что ты можешь знать, кроме овец и коров? — Никон усмехнулся, но, заметив тень обиды в лице послушника, сердито добавил: — Может, ты ведаешь, почему люди враждуют друг с другом?

— От голода и болезней, владыка!

— Нет, ошибаешься, грешная душа! От людских грехов тяжких, от долгов неоплаченных за зло, другим чинимое, вся крамола змеиная на земле. И укрепит наши силы лишь одна святая истина.

— Какая же, владыка? — дрожащим голосом едва слышно произнес послушник. От грозного голоса и колеблющейся огромной тени Никона на мрачной каменной стене у него сердце ушло в пятки.

— А истина такова, сын мой: вера единая! Народы должны служить одному Богу, могущественному и сильному.

— Но жители нашего села молятся разным богам, и ничего, сил не убавилось… — робко возразил Тикшай.

— У наших сельских людей семьдесят богов. Это большая беда, парень. Их ещё не посетил свет разума, во тьме и зле влачат они свое существование. Пора и им обрести Христа, потому что нет на земле сильнее Бога. Нет для людей лучше заступника и спасителя.

— Как же Он один-то везде успеет и за всеми? Нас вон сколько! И земля ой какая большая! Уследит ли Он один? Осилит ли?

— Да, парень, тебе ещё долго придется за быками ходить, пока не прозреешь! Ступай на свое место!

Никон не на шутку рассердился: с этим парнем он зря время теряет. Сколько раз наставлял и внушал, да всё попусту. А всё потому, что упрямый, своенравный! Вот и сейчас покориться не хочет, стоит, не двигаясь, и взора не опускает.

— Что застыл, ступай, говорю!

— Уйду, владыка. Только все же скажу: у моего народа много богов, но ни один из них не посылает убирать навоз со скотного двора.

— У, сатана! — Никон погрозил Тикшаю посохом. — Уходи, пока я не рассердился по-настоящему.

Тикшай больше не стал испытывать терпения настоятеля, поклонился и исчез в темноте. Никон открыл дверь в трапезную, мысленно продолжая диалог с Тикшаем. «Да, он не отошел от эрзянской веры. И не скрывает этого. Но ведь повесить крест на шею ещё не означает — предать своих богов. Как сказал апостол Павел, — дух божий в душе неси…».

Где-то громко пропел петух. Никон вздрогнул. Пламя свечи качнулось и задрожало, готовое вот-вот соскользнуть с тоненького стебелька фитиля. Прислонив к столу посох, владыка торопливо перекрестился и подошел к окну. Начинался мутный белесый рассвет. Из щелей окна тянуло дымом и свежестью талого снега.

Петух пропел ещё раз, голосисто и длинно. Начинался новый день.

* * *

Юрьев монастырь со всех сторон опоясан высоким каменным забором, в котором пробиты бойницы. Не монастырь — крепость. В XI веке, когда он был построен, здесь проходил торговый путь от Балтийского моря до Черного, от варягов к грекам.

Юрьев монастырь богател и расширялся, крепло и могущество Новгорода. Воздвигнут был кремль, основание которому положил Софийский собор. Белый, величавый, как лебедь, он словно парит над городом. Пять его куполов сияют на солнце.

Несмотря на раннее утро, площадь перед собором запружена народом. А люди все прибывают и прибывают. Пришлось закрыть ворота кремля, чтобы не допустить давки. На их охрану по приказу Никона поставили стрельцов. Кто знает, что на уме у этого голоштанного люда? Глядеть пришли на прибывающего Патриарха или челом бить заступнику на притеснения господ?

Толпы народа стояли и на берегу Волхова, до самого пешеходного моста.

— Е-е-е-ду-ут! Е-е-е-ду-ут! — шквал голосов донесся по живой цепи, как эхо. И площадь колыхнулась к воротам. К ликующим прибавились вопли боли и ужаса: кого-то прижали, задавили.

— Ку-да? Ку-да! Чертовы дети! Куда прете?! Осади!! — На пути неуправляемой толпы встали всадники с бердышами и пиками наперевес.

Толпа отхлынула назад и, теснимая конными, разделилась, образовав широкий проход посредине. По нему во главе с Никоном двинулся навстречу высокому гостю весь причет церковный с иконами и хоругвями.

Пока встречающие переправлялись через мост, конный отряд, показавшийся из леса, приблизился так, что можно было рассмотреть богатую сбрую на коренниках и лихо заломленные бараньи шапки всадников. В середине отряда двигалась повозка, запряженная пятью лошадьми. Но вот послышалась гортанная команда, и всадники остановились. Один из них спешился и, подбежав к повозке, открыл дверцу. Неловко путаясь в полах длинной медвежьей шубы, из повозки с трудом выбрался маленький седой старичок. На его изможденном лице высохшей редькой плясал большой нос. Глаза смотрели цепко и внимательно.

Старик, как осторожная умная собака, потянул носом весенний, напоенный на сосновой хвое воздух, и улыбка блаженства озарила его лицо.

— Дон-дон! Бом-бом! — загудели на все лады колокола Софийского собора. От большого колокола, казалось, гудит сама земля. Он заглушил говор толпы, фырканье лошадей и птичий щебет.

Малые колокола, словно яркие цветы на лугу, радовали душу. В них слышались воркование голубей, детский лепет, колыбельная матери, чарующая песня гусляра.

Никон и сопровождающие его опустились на колени перед Патриархом. Он медленно поднял правую руку для благословения встречающих. Колокольный звон мешал новгородцам услышать слабый голос Иосифа.

Наконец большой колокол смолк. Утихли и подголоски.

Иосиф сделал знак всем встать. Никон легко поднялся с колен и приблизился, чтобы поцеловать руку Патриарха. Теперь они стояли рядом, оба владыки. Один — крепкий, могучий, как дуб, с душой, полной страстей, планов и надежд. Другой — дряхлый, слабый, словно полынь, пригнутая поземкой: ей уже не распрямиться, не вырасти…

«Постарел, очень постарел Патриарх! — удовлетворенно отметил про себя Никон. — Небось, я думает, что мы тут трепещем от его вида? И доволен. По лицу вижу — доволен встречей. Но это ещё не все, отче! Я тебе ещё радость припас!» — и Никон, не оборачиваясь, махнул кому-то рукой. В это же мгновение монастырский хор, гордость и слава владыки, запел «Верую». Будто райские ангелы слетелись на берег сурового Волхова. Благость разлилась в воздухе.

На глаза Иосифа навернулись слезы и крупными горошинами покатились по морщинистым щекам. Он собрался что-то сказать, но тут — откуда ни возьмись — под ноги Патриарху выкатилось чудо-юдо невиданное. Сверху глядя, вроде человек: лохматая нечесаная голова, драный тулупчик, руки до полу, опираются на какие-то колодки. Да и голос человеческий, мужицкий, с хрипотцой:

— Выслушай, батюшка, защитник владычный! Помоги рабам твоим, избави от гадюк!

Человек ещё ближе подкатил к Иосифу. Пытаясь поклониться, упал лицом в грязь. Теперь стало видно, что у мужичка нет ног и сидит он на тележке, пристегнутой ремнями к туловищу.

— Ну, говори, божья овца! Какие гадюки тебя жалят?

В голосе Патриарха Никон уловил нотки брезгливости и презрения. И не только в голосе. Иосиф подобрал полы шубы, чтобы проситель не мог дотянуться до них грязным лбом.

— Вон они, заступник! Рядом с тобой стоят, — калека ткнул колодкой в сторону священнослужителей, почтительно стоящих поодаль патриаршей повозки. — Митрополит — кровопийца, да и другие батюшки не лучше. У-у-у, гадюки!!! — Глаза его засверкали ненавистью, а из простуженного горла вместе с хрипом вырвались угрозы.

— У-у-у! — Не то удивление, не то страх прокатились по толпе. И все замолкло. Рты окаменели. Дыхание остановилось. Слышалось только всхрапывание усталых лошадей.

На Никоне не было лица. Но, несмотря на растерянность, он владел собой и понимал, что сейчас нельзя говорить, нельзя оправдываться, прежде чем Иосиф молвит сам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: