Боярин кивком позвал Федора на улицу. Когда тот вышел за ним, грубовато спросил:
— О самом главном угощении не забыл, не вытряс из головы, как муку через сито?
— Не забыл, боярин, не забыл. Мы его перед царем в последнюю очередь поставим, — заверил повар.
— Смотри же у меня! Ежели что будет не так, головы лишишься!
После легкого завтрака Борис Иванович лег отдохнуть. В это время его жена, окруженная многочисленными служанками, в своих покоях осматривала новый наряд, который нынче собиралась надеть перед гостями. Парча шуршала и сверкала, наполняя сердце молодой женщины волнением и предчувствием веселого праздника. Она выбрала из груды одежды рубашку из тончайшего полотна, подобрала мягкие сафьяновые сапожки, а на голову — богатый кокошник, расшитый драгоценными камнями.
Борис Иванович лежал и слушал раздающиеся через тонкую стену возбужденные женские голоса, и ему становилось приятно и покойно. Что скрывать, молодая жена подарила ему радость, облегчила его одинокую и угрюмую жизнь в пустом сиротском доме, где он метался, как волк в загоне. Теперь он успокоился, перестал ждать наследника, да и Анна по этому поводу не больно переживала. Здесь она была хозяйкой, вырвалась наконец-то из отчего дома. Вон сколько служанок порхает и кружится около нее! Будто на лугу бабочки…
— Анна Ильинична, — обратилась одна из них к хозяйке, — вот эти сережки к лицу будут.
Вдели в уши — те золотыми колокольчиками зазвенели. Игрушки, а не сережки.
— Нет, нет, они мне не идут. Эти невесте носить, а не замужней женщине, — сказала боярыня. Брови нахмурила, в голосе капризные нотки.
— Тогда эти бусы, по-моему, всем гостям понравятся, — начала успокаивать ее та же девушка.
— Да ты что, Уляша?! Наш Государь-батюшка бусы за украшения не считает. Щеки порумяню — и то хорошо. Так что ты не беспокойся, к своим, чай, как-нибудь выйду. Порадуем лучше всех песней. Спой, Уляша, ту, от которой я на качелях в саду плакала.
— Матушка наша, красавица, да что ты в этой грустной песне хорошего нашла? Да ещё в день именин Бориса Ивановича! Петь такую нельзя. Он рассердится.
— Ты только начни, потом мы сами скажем, понравится нам или нет, — настаивала Анна Ильинична. — Идемте-ка на улицу, там лучше петь — Бориса Ивановича не потревожим.
Морозов, слушавший этот разговор, встал с постели и подошел к окну. Вот девушки высыпали на улицу, окружили свою хозяйку и, взявшись за руки, повели хоровод.
Уляша запела песню. Голос дрожал — будто не песню пела, а жаловалась:
Пела Уляша, девушки с боярыней плакали. Борис Иванович тоже расчувствовался, но не надолго. Ему вновь вспомнились приглашенные гости, и он торопливо стал одеваться, ведь нужно всё проверить, посмотреть, как столы расставили. Только хотел выйти, в дверях показалась Федосья Прокопьевна, жена брата.
Невысокая, худенькая, черемуховые глаза смотрят грустно. По виду — тиха и слаба. Но в характере Федосьи Прокопьевны было такое, от чего огнем обожжешься. Она не умела капризничать так, как Анна Ильинична, была прямодушна и слов на ветер не кидала. Скажет свое — голову отруби — назад не отступит. Но и добротой своей славилась. Людям последний кусок отдаст, только бы рядом не было нищих и голодных. Правда, эта черта характера не нравилась Борису Ивановичу, он считал доброту блажью. Но прощал снохе, любя ее, как отец родной.
Федосья была взята из не очень знатной семьи — отец ее, Прокопий Федорович, был великий труженик: служил воеводой в городе Мезень, потом был послом в Крыму, после этого вновь посылали воеводой к черту на кулички, в Енисейск. А когда дочь Милославского стала царицей, Прокопий Федорович, как ближний ее родственник, был приглашен стольником на свадьбу. Федосья Прокопьевна, дочь его, отличалась умом, красотой и твердым характером. А после возвышения отца стала завидной невестой, которую Морозовы и не упустили, сосватали.
— Где Глеб Иванович, почему до обеда дома сидите? — недовольно обратился к снохе старший Морозов.
— Он переодевается, батюшка, сейчас придет. По дороге в лавку заходили, за подарками. Оттуда и в Кремль заезжали.
— Что, Алексей Михайлович, мой свояк, готовит карету? — будто не о царе, а о простом человеке спросил боярин.
— Алексей Михайлович государственные дела справляет. Как ушел рано утром — до нашего приезда не возвратился.
— И отметить мои именины не приедет?
Федосья Прокопьевна бросила на него острый взгляд:
— Цари только Богу подчиняются!
Морозову послышалась в ее словах скрытая насмешка, и он насупился, лицо его потемнело.
Федосья Прокопьевна решила загладить свою резкость, ласково молвила:
— Мария Ильинична приедет, царица. Обещала иноземных послов привезти.
У Морозова с души будто камень свалился. Только зря, видимо, с подарками царю старался, Федора попусту заставил из белого теста птицу печь. А задумка была хороша! У Алексея Михайловича есть любимый сокол, с которым он часто выезжает на охоту. Пришел бы Государь сегодня — получил бы сокола испеченного. Сколько потехи было бы!
— Э-эх-ма, — только и сказал Морозов и пошел на кухню. Проходя по саду, улыбаясь смотрел, как его жена качалась, словно малый ребенок, на качелях, подвешенных между двумя деревьями, и пела.
По Варваровке двигалась многолюдная похоронная процессия. Под окнами своего большого дома стояли и смотрели на происходящее братья Зюзины. Старший, Матвей Кудимыч, то и дело трогал ворот вышитой рубашки, который душил его толстую шею, и шумно дышал открытым ртом, будто воздуха ему не хватало.
Младший, Василий, худощавый, высокий, некрасивый лицом, как все Зюзины, чесал свой большой нос и ждал, что скажет ему брат.
Тысячи людей шли по Варваровке в сторону Кремля — ногу некуда поставить. Десять здоровых стрельцов несли гроб на плечах, и он будто плыл над толпой.
Вот ударили в колокола в одном соборе, затем в другом, третьем — и наконец их звон слился в единый печально-праздничный набат. Казалось, само небо раскололось на тысячи звенящих осколков, и серые облака, которые ночью не успели вылиться дождем, поспешили вперед, будто кто их кнутом подгонял. Колокольный звон догнал их, стукнул по крутым бокам — те пролили вниз всю свою воду. Нет, на Варваровку ни капли не попало, — хватит, за ночь пыль в грязный кисель превратилась.
Матвей Кудимыч смотрел с завистью, зло. Впереди процессии с иконами шли архиереи, среди них был и новгородский митрополит Никон. За ними, неумолчно бурля, двигалась толпа стрельцов и простого городского люда.
— Чего ждут? — сквозь зубы сказал старший Зюзин. — Что они, святые мощи, дадут всем богатство и счастье?
Взгляд боярина был суровым, руки дрожали. Ему, выходцу из рода Рюриковичей, прадеды которого служили Московскому великому князю, не здесь бы на эти лохмотья глаза пялить — самому быть царем, показать в соборе, куда поставить гроб с мощами святого Филиппа.
— И-э-эх! — словно поднятый из берлоги медведь, зарычал Матвей Кудимыч и замахал могучим кулаком, будто хотел всех на месте уложить. Гнев требовал выхода. Ухватился двумя руками за оконный косяк, всей силой дернул. Нет, тот с места не тронулся, только красное стекло — дзинь-бинь! — в клочья разлетелось под его ноги, новые сапоги будто кровью обрызгало.
— Ты что… — Василий старался успокоить брата, сзади его схватил, да разве разгневанного остановишь.
— И-э-эх! — вновь вырвалось из хрипящего горла Матвея Кудимыча, и он так выругался, как не услышишь из уст заядлого драчуна-кабатчика. Боярин он, не комар. Бо-ярин! Только в честь его имени нужно было забить во все московские колокола. А сейчас восхваляют возвращение мощей Филиппа. Посмотрев искоса на брата, грубо спросил: