Скандал в лазарете
Испытав на себе все блага товарищеского отношения и всосав в себя кадетские традиции, я с переходом в первую роту стал одним из самых горячих их защитников и сторонников, а перейдя в шестой класс, за это жестоко пострадал. Причиной этого памятного мне происшествия явилось то, что подъём с постели в шесть часов утра в ноябре и декабре являлся для меня поистине мукой. Холод в это время в спальне стоял адский, спать хотелось до обморока, а к этому прибавлялось ещё и то, что за окнами чернела ночь и весь город спал. И во всём этом городе только длинный ряд освещённых окон корпуса светился над глубоко ещё спавшим Воронежем. Бывали дни, когда, не выдержав пытки раннего вставанья, кадеты забирались куда попало, лишь бы доспать хотя бы несколько минут.
Чаще всего для этого служила «шинельная комната», где складывались запасные одеяла и висели наши шинели. Проскользнувшему туда счастливцу, незаметно для офицера и дежурных дядек, представлялась возможность заснуть на груде одеял и ими же укрыться с головой, как для тепла, так и для укрытия собственной особы. В подобном положении слоёного пирога иные спали так долго, что пропускали чай, утреннюю прогулку и два-три первых урока.
Большим затруднением служило то обстоятельство, что ход в «шинельную» вёл через дежурную комнату и надо было войти и выйти так, чтобы дежурный этого не заметил, что было нелегко. Кроме того, в случае поимки преступление это очень строго каралось. Поэтому более спокойным и безопасным местом для любителей поспать являлся корпусной лазарет, бывший вообще приятным местом.
В отличие от неуютных казарменных помещений роты, в которых проклятые служители распахивали настежь все окна по утрам, не считаясь ни с сезоном, ни с погодой, здесь, в уютных лазаретных комнатушках, стоял по утрам приятный полумрак и потрескивали дрова в печах, наполнявших палаты теплом и сонной дремотой. Кровати здесь были особенные: широкие и мягкие, манившие к кейфу и отдыху. За пять лет корпусной жизни мне ни разу не удалось заболеть и попасть в лазарет, так сказать, на законном основании. Однако для незаконного отдыха в лазарете у нас в старшей роте имелись верные и испытанные способы.
Маленькие кадеты обыкновенно с детской наивностью пытались незаметно для врача и дежурного фельдшера «настукать» температуру до требуемой правилами цифры 37,6, однако это при наличии в лазарете опытного и испытанного в кадетских фокусах персонала удавалось редко. В строевой же роте умели попадать в лазарет, не прибегая к таким допотопным средствам. У нас просто имелись в роте несколько термометров одинакового образца с казёнными, и взыскующий больничного отдыха являлся к врачу на осмотр, уже имея под мышкой один из этих градусников, заранее нагретый до нужной температуры. Казённый градусник, который ставился фельдшером, затем роняли под рубашку, а через пять минут извлекали из-под другой руки собственный, с необходимой по закону температурой.
Попав однажды таким способом в лазарет на положение болящего, я оказался в нём старшим из находившихся там кадет. Нужно сказать, что в корпусном лазарете суточные дежурства несли военные фельдшера, окончившие Военно-фельдшерскую школу и, хотя носившие звание унтер-офицеров, но, как все недоучки, имевшие о себе очень высокое мнение. Все они были чрезвычайно франтоватые молодые люди, носившие форму с писарским шиком и считавшие себя гораздо выше той среды, в которую их поставила судьба. Подобно большинству полуинтеллигентов, отошедших от народа, но в господа не попавших, они были заносчивы и настроены весьма оппозиционно ко всякому начальству, боялись старших кадет, перед которыми заискивали, и были грубы с маленькими, если это происходило без свидетелей.
На второй день пребывания в лазарете малыши мне «доложили», что накануне за завтраком дежурный фельдшер, в отсутствие заведующего госпиталем офицера полковника Даниэля, грубо обругал одного из маленьких кадет, обратившегося к нему с какой-то просьбой. В качестве старшего в лазарете я немедленно по уставу доложил о происшествии Даниэлю, при первом своём с ним свидании. Однако он, привыкший к постоянным трениям между кадетами и фельдшерами, не обратил на мой доклад должного внимания и не заставил фельдшера извиниться, как этого требовал корпусной обычай.
Убедившись, что никакого извинения не последовало, как и взыскания фельдшеру со стороны офицера, я дал об этом знать в первую роту, которая, собравшись в «курилке», обычном нашем клубе, в лице своих старшин вынесла постановление наказать фельдшера и одновременно выразить своё неудовольствие полковнику Даниэлю в виде «бенефиса». Его должны были дать фельдшеру находящиеся в лазарете кадеты, когда он останется один на дежурстве после того, как Даниэль уйдёт к себе на квартиру, находившуюся под помещением лазарета.
Провести постановление строевой роты должен был я, как её представитель и старший из больных кадет. В 10 часов вечера, когда все лежали в кроватях, а Даниэль ушёл к себе, по моему сигналу во всех палатах начался кошачий концерт, а прибежавшего на шум фельдшера забросали подушками и плевательницами. Спешно им вызванный полковник немедленно арестовал меня, как старшего, и отослал под арест в роту. Это было совершенно резонно и вполне согласовалось с военными правилами, по которым старший всегда отвечает за происшествие.
На другой день спешно созванный педагогический совет присудил меня к аресту на неделю и к сбавке балла за поведение с 11 до 2-х. Это являлось своего рода рекордом и даром не прошло. В карцер ко мне явился с неожиданным визитом сам директор корпуса, генерал-майор Михаил Илларионович Бородин. Это был добрый и справедливый человек, весьма уважаемый кадетами. До назначения директором корпуса он состоял воспитателем детей великого князя Константина Константиновича – Иоанна и Константина, что несомненно доказывало его исключительные педагогические способности, так как великий князь, главноначальствовавший над всеми военно-учебными заведениями России, имел для выбора гувернёра своих сыновей более чем широкие возможности. В седьмом классе генерал Бородин преподавал русскую литературу. Преподавал прекрасно, отличаясь по тогдашнему времени большой широтой взглядов и даже либерализмом.
Большой и важный, с красивой бородкой на две стороны, по случаю какого-то праздника во всём блеске своего парадного генеральского мундира и орденов, он долго стоял передо мной, склонив голову на бок и рассматривая меня с головы до ног, словно видя в первый раз, а затем медленно и многозначительно произнёс: «Был конь, да изъездился, был кадет, да испортился», – и посоветовал мне немедленно написать письмо отцу, чтобы он взял меня из корпуса на время «по болезни», пока… всё утрясётся.
В моё время это была мера, применявшаяся в кадетских корпусах по отношению к кадетам, хорошо учившимся и добропорядочного поведения вообще, но которые в периоде формирования, ни с того, ни с сего, начинали дурить и беситься. Обыкновенно этот период кадеты переживали во второй роте, то есть в четвёртом или пятом классах, почему эта рота считалась среди воспитателей самой трудной, в ней кадеты были не большие и не маленькие. У меня, как совершенно правильно определил директор, этот период запоздал и совпал с шестым, а не пятым классом.
Отец мой, сам бывший кадет, прекрасно знавший корпусной быт, сразу разобрался в положении вещей, и через неделю я уже жил в родной усадьбе на положении ссыльнопоселенца.
Должен признаться, за все мои учебные годы это был самый счастливый период моей жизни. Увлёкшись охотой с борзыми, я, правда, забросил науки и, вернувшись через три месяца в корпус, срезался на весенних экзаменах и засел на второй год в шестом классе, но, положа руку на сердце, никогда не жалел и не жалею до сих пор этого «погибшего» для меня года, давшего мне взамен перехода в седьмой класс столько охотничьих радостей, жгучих и полных.