– Он не изображал. Константин Александрович, наверное, искренне сочувствует и вам и мне. Но он понимает, в отличие от вас, Лидия Корнеевна, что он против Лесючевского, да еще помноженного на Книпович, – пешка, а вы до сих пор не поняли… «Бег времени» зарезан, и 25-го я еду в Москву набирать переводы. Для денег. А здесь остаюсь еще на неделю, до 23-го, только ради вас…

Нам с Володей пора было: вечером в Дом Творчества возвращаться надлежит не позднее одиннадцати.

– Завтра приходите непременно, – сказала Анна Андреевна на прощание.

Мы вышли в ту же тьму. Ни луны, ни звезд – тьма. Я умолила Володю идти на Озерную по ровной дороге, а не через лесок. На Озерной спокойные, зеленые, редкие фонари, а впереди – спутанные огни станции. Я думала о том, что Анна Андреевна сейчас очень уж ласкова («остаюсь здесь только ради вас») и хороший ли это знак? В Ташкенте, накануне ссоры, она тоже была очень со мною мила, беспокоилась, если я пропускала два вечера и кого-нибудь за мною посылала: «я вас так жду», показывала каждую новую строчку, советовалась, ну и пр… Не расхрабриться ли мне и не узнать у нее теперь, через столько лет, что же такое случилось тогда в Ташкенте?

– Видали? – спросил вдруг Володя, остановился на секунду и сразу зашагал дальше. – Видали, какой характер… Бродский каков?

Ответить я не успела. Володя шел быстро, говорил быстро, я перебивать не успевала.

– Вот какой характер! Он думает, если поэт, ему всё позволено! Ведь он вас не знает, видит в первый раз и сразу грубит… Зачем? С чего? Только услышал фамилию и сразу… Ведь вы – друг Анны Андреевны, ее гостья, она хозяйка, и ей неприятно. Ладно, ладно, он поэт, но такой характер удивительный!

Я сказала, что характера у Бродского еще, наверное, и нету, рано ему еще иметь характер, а это просто мальчишество, юность. «Понимаете, Володя, вы молодой, но вам уже за тридцать, мне уже пятьдесят шесть, а ему лет двадцать, и от того охота резать правду-матку в глаза. Ему не нравятся переводы Корнея Ивановича (он, наверное, только что их прочел и статью о Бальмонте) и вот, как услышал мою фамилию – так из него, как пробка, мгновенно и выскочило суждение».

– Да ведь не вы переводили Уитмена и писали о Бальмонте. А у него язык чешется, только бы сказать неприятность.

Я хотела объяснить, что я ничуть не в обиде, никакого оскорбления Корнею Ивановичу он не нанес, о его переводах пусть думает, что ему хочется, а Бальмонт все равно плохой поэт, и переводы у него дрянные, расфуфыренные54.

Но тут мы подошли к станции. Сутолока, свистки, огни колются.

Володя скоро уедет, ну как я тут буду одна переходить через рельсы?

– Нет, видели, какой характер? – повторил Володя еще раз, когда мы простились в холле Дома Творчества, расходясь по своим этажам.

16 октября 6 3 Опять то же вечернее путешествие к Анне Андреевне вместе с Володей. Она оживленная, веселая, чувствует себя сегодня отлично. Когда, не помню в какой связи, Володя заговорил о Пастернаке, она спросила:

– Рассказывала ли я вам эпизод с Поливановым? Как он на меня накричал?

Мы оба не знали – ни кто такой Поливанов, ни как накричал.

– Это было в Москве, еще у Ники. Ко мне пришел физик, Миша Поливанов. Симпатичный и эрудированный молодой человек. Он пастерначист до мозга костей, до кончика ногтей, до корней волос, он яростно влюблен в Пастернака…55 Когда я имела неосторожность произнести по адресу Бориса Леонидовича нечто не совсем почтительное – поднялся крик. Оскорбление величества! «Я говорил с Борисом Леонидовичем два раза – это сама искренность». – «Я говорила с Борисом Леонидовичем двести раз – это само лукавство»… Теперь Миша Поливанов возымеет обыкновение утверждать, что Ахматова и Пастернак были на ножах. Но я этого не боюсь. Я приму свои меры.

Она попросила Володю найти в чемоданчике, раскрытом на стуле у нее за спиной, синюю папку, развязала ее и отыскала среди бумаг два письма Пастернака – давние, довоенные, те, что читала мне когда-то еще в Фонтанном Доме. Там, в одном из писем, он объясняет ей, помню, что хотеть жить – ее безусловный долг перед людьми, потому что представления о жизни легко разрушаются, а она их главный восстановитель и созидатель… И о сборнике «Из шести книг» помню отзыв: «воплощенное чудо».

– Но эти-то ведь письма уж безусловно искренние, а не лукавые, – сказала я, перечитывая полузабытые строки (к сожалению, написанные не тем единственным, крылатым и сдержанным, невероятным почерком, – а на машинке), – эти-то письма искренни и подтверждают скорее мысль Поливанова, нежели вашу.

Читая, я передавала страницу за страницей Володе.

– Все эти сверх-восторги тоже не без задней мысли, то есть тоже не без лукавства, – ответила Анна Андреевна. – Борис Леонидович был человек редкостно добрый и изо всех сил старался тогда меня утешить. Вы помните эти годы.

Я спросила, сохранились ли подлинники? Сохранились, но, оказывается, не у нее. У нее одни лишь копии. Анна Андреевна когда-то отдала оригиналы на хранение своей приятельнице, Лидии Яковлевне Рыбаковой; Лидия Яковлевна умерла, а дочь ее, Ольга, вернула Ахматовой одни лишь машинописные копии. Почему? Объяснила так: «Оригиналы принадлежат мне, они получены мною в наследство от мамы». Однако, однако, однако, подумала я, что значит быть дочерью коллекционера! Какое же «наследство от мамы» – ведь не дарила же эти письма Анна Андреевна Рыбаковой[52].

Володя бурно возмущался, я тоже. Почерк – это голос: единственный в мире голос – единственный почерк! И что это за дикая мотивировка? При чем тут «наследство от мамы», если налицо адресат?

– А я без внимания, – сказала Анна Андреевна. – Оригиналы не пропадут. Копии же я дам размножить и распространить. Вот и не выйдет, будто Ахматова и Пастернак на ножах55а.

Я осторожно спросила, писала ли она еще что-нибудь, кроме пьесы? Она достала из чемоданчика несколько листов машинописи и надела очки. Медленно, тихо и внятно прочла нам семь стихотворений. Оказывается, «Предвесенняя элегия», которая так мне полюбилась еще в Москве:

Простившись, он щедро остался,
Он насмерть остался со мной, —

это только начало целого цикла. Больше всего поразило меня стихотворение: «Не на листопадовом асфальте» – там все волшебное: и адажио Вивальди, и свечи, и смычок. И опять все новое, хотя чем-то и связано с пьесой. Ворожбой? Надвременностью? Я ничего путного сказать не могла, сказала только, что одного стихотворения не понимаю: «Красотка очень молода, / Но не из нашего столетья». Анна Андреевна с большой кротостью прочла его во второй раз:

Красотка очень молода,
Но не из нашего столетья,
Вдвоем нам не бывать – та, третья,
Нас не оставит никогда.
Ты подвигаешь кресло ей,
Я щедро с ней делюсь цветами…
Что делаем – не знаем сами,
Но с каждым мигом нам страшней.
Как вышедшие из тюрьмы,
Мы что-то знаем друг о друге
Ужасное. Мы в адском круге,
А может, это и не мы[53].

Но я все равно не поняла. Не знаю, как Володя: он молчал. Анна Андреевна, ничего не объясняя, спокойно спрятала стихи в чемоданчик.

Постучался и вошел Бродский, а с ним черноокая девушка, сплошные ресницы, брови и кудри. Глаза живые, умные, улыбка прелестная.

Нам с Володей было пора. Прощаясь, Анна Андреевна просила меня завтра придти не вечером, а днем: врачи велят ей ежедневно гулять, «а мне это так тяжко, никто не умеет меня уговаривать, может быть, удастся вам».

вернуться

52

О Рыбаковых см. «Записки», т. 1, «За сценой»: а также в кн.: В. Виденкин. В сто первом зеркале. М.: Сов. писатель, 1990, с. 11–14.

вернуться

53

Впоследствии «В Зазеркалье» (Полночные стихи, 3) – БВ, Седьмая книга.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: