Он сказал, что редакции «Вечернего Ленинграда» «указано», «поставлено на вид» – за грубость тона и фактические передержки. Произнесены были товарищем Черноуцаном даже такие слова: «статья доносительская». Вот оно что! Нынче и в инстанциях порицают доносы.
На этом бы и кончить: статья грубая, лживая и доносительская. И приступить к «оргвыводам»: редактора газеты – в шею, авторов статьи – под суд за клевету.
Ан нет. С удивлением слушаю дальше. До сих пор все произносилось в соответствии со здравым человеческим смыслом, далее – съехало в причудливую бюрократическую ахинею.
Он, товарищ Черноуцан, позвонив в Ленинград, выяснил: Бродский вел дневник и в этом дневнике встречаются антисоветские высказывания. Кроме того, «общественность», то есть Гранин, председатель Комиссии по работе с молодыми, дал о Бродском отрицательный отзыв. Союз Писателей создал особую комиссию – опять комиссию! – в таком составе: Олег Шестинский и Эльяшевич. (О Шестинском не знаю ничего, об Эльяшевиче – только дурное89.)
Я старалась разговаривать сдержанно. Не знаю, удалось ли мне это. Я сказала: а зачем, собственно, требуется комиссия и еще одна комиссия, если Анна Ахматова утверждает, что Бродский – поэт, и поэт замечательный? То же и здешние знатоки перевода и поэзии. Почему Шестинский и Эльяшевич авторитетнее Ахматовой, Маршака и Чуковского? И ленинградских специалистов-переводчиков, которые уже дали свой отзыв? Что же касается дневников, то – тут я сорвалась – кто же это смеет лезть в чужие дневники? Ведь это занятие постыдное, грязное. Дневник – интимный документ, а не публичная прокламация… Затем, чувствуя, что хватила лишку, что вклинилась в права «компетентных органов», чья специальность – читать чужие дневники и письма, – я наскоро рассказала все, известное мне о Лернере. «И вот такой грязный субъект имеет власть над судьбой поэта!» – сказала я. И умолкла. Собеседник мой и без меня знает отлично, откуда у Лернера полномочия относительно поэтов и не поэтов. Я спешно поблагодарила за звонок, за внимание, и мы простились.
Вечером с этими малоприятными сообщениями я поехала к Анне Андреевне.
Известия мои она встретила гневно.
– Иосиф не член Союза Писателей… К чему тут какая-то особая комиссия? А о Гранине больше не будут говорить: «это тот, кто написал такие-то книги», а – «это тот, кто погубил Бродского». Только так[74].
И прибавила почему-то шепотом:
– Иосифа бросила невеста…
Справившись с негодованием и с печалью, – она заговорила уже спокойно и не о Бродском. Но, к сожалению, о Чехове.
Вчера она была у Марии Сергеевны, и они вместе по телевизору смотрели «Человека в футляре». В главной роли – Хмелев90.
– Чехов Беликова осуждает, издевается над ним. А мне жаль Беликова. Чем он виноват? Его преследуют насмешками, а он просто душевно больной, вцепившийся в свои представления… И в конце он падает с лестницы – старый, несчастный, больной – а дамы в больших шляпах смеются над ним. Фу!
До чего же, однако, она умеет быть упрямой. Фу! Уж и в больших шляпах повинен Чехов, хотя он ни о каких шляпах не поминает.
Я сказала, что Чехов не в ответе за кинопостановку. Что Беликов отнюдь не болен: нельзя же считать болезнью склонность к фискальству. Тогда и о Лернере можно сказать, что он – «душевно больной, вцепившийся в свои представления». Не будь фискалом, ябедником! Ах, бедный Беликов, его с лестницы спустили! Да ведь он даже не ушибся, даже очки не потерял. Нет, мне его решительно не жаль – поделом ему, если бы он даже и ушибся. А если Лернера кто-нибудь спустит с лестницы – я счастлива буду! Не подглядывай в замочные скважины, не ройся в чужих дневниках. У Чехова в рассказе нет никакой трагедии Беликова, есть трагедия общества, подвластного Беликову. Инсценировка – это уж особ статья. Там акценты могут быть расставлены произвольно.
– Я грамотная, – перебила меня Анна Андреевна, – и рассказ я читала. Но Бог с вами, не будем о Чехове. Сейчас покажу смешное.
Вынула из сумочки, протянула мне письмо. Письмо от поклонника. Поздравление с Новым Годом, восторги по поводу «Поэмы». Потом:
«Мысленно целую Ваши руки, что имею обыкновение проделывать уже 50 лет».
Проделывать!
11 января 64 Сейчас, когда по случаю работы над «Бегом» следовало бы записывать каждое слово Анны Андреевны о ее стихах, – я веду дневник наспех, кое-как, урывками, неаккуратно. Перелистывание журналов и газет, переписывание новонайденного, поездки взад-вперед к машинистке, вычитывание после машинки, срочные звонки к Анне Андреевне – эпиграф? заголовок? дата? – да и поездки к ней, и самая работа с нею – почти не оставляет времени для дневника. Выходит так: либо работать, либо пытаться фиксировать ход работы. Выбирай!
Я чувствую себя какой-то по новому слабой. Анна Андреевна тоже не особенно-то бодра. И особенно озабочена: Иосиф, Толя. А книгу как бы там ни было, во что бы ни стало сделать надо в срок и притом настоящую, ахматовскую, чтобы лучшей была изо всех предыдущих ахматовских книг.
Сегодня я ездила к Анне Андреевне.
Рассказала ей «бродские новости». Они не радуют. Утешительное сообщение товарища Черноуцана, будто газете «указано», «поставлено на вид» и пр., не подтверждается: «Вечерний Ленинград» выступил снова и отнюдь не с извинениями перед оклеветанным, а с целой вереницей «читательских откликов»91.
Знаем мы цену этим «откликам»! Половина сфабрикована, или, как у нас принято выражаться, «организована» – в редакции, не отходя от телефона, а те, что были посланы в защиту Иосифа – а такие, конечно, были – те попросту уничтожены. Единственная хорошая весть на «Бродском фронте», какую я могла сообщить: Фридочка предложила своей приятельнице, Ольге Георгиевне Чайковской, часто выступающей в «Известиях», взять командировку в Ленинград и попытаться там, на месте, выяснить, – что за темная история с дневником? Ведь это, наверное, тоже фальшивка… Та поедет92.
Анна Андреевна слушала меня внимательно. Потом сказала – опять почему-то шепотом:
– Иосиф пытался перерезать себе вены.
Я и так хожу в последние дни со тьмою в глазах. Что-то случилось не то с головою, не то со зрением. К врачу вырваться не успеваю. А тут на миг, а быть может и на целую минуту, я погрузилась во тьму. Не было меня.
– Жив? – спросила я, вернувшись.
– Да… Все из-за невесты…
Яснее, яснее, яснее… свет!
– Вам нехорошо? – спросила Анна Андреевна с некоторым пренебрежением в голосе. – Могу предложить валерьяновые капли.
Мне не нехорошо. Мне слишком много.
Мы сели работать.
Анна Андреевна в кресле. Я за столом. Перед нею две табуретки, на табуретках старый чемодан. На чемодане: очки – без футляра, оправа дыбом! и почему-то, как всегда, неочиненный карандаш. Тупой. Говорит, ей на чемодане удобнее, чем за столом. Высоко над этим табуретно-чемоданным сооружением плечи и прекрасная голова Анны Ахматовой. Наклоняться над бумагой ей не требуется: она зрячая, читает издали. Голова закинута, опущены на бумагу глаза.
Запомнила я лишь некоторые наши разговоры.
– «Подорожник» на самом деле назывался «Лихолетье». Меня отговорили друзья.
– Непременно вставим четыре строки, которые вы никогда не слыхали и не читали, – сказала Анна Андреевна.
– Это из самых ранних, 1909 год? – спросила я.
Анна Андреевна с сердцем:
– Что вы! Как это может быть девятый год! Бог с вами, Лидия Корнеевна! Это типичные десятые годы… Образчик неистовых речей. В девятом я так не писала.
Я спросила, почему в одном из машинописных перечней, которые она дала мне, строка «Шестнадцатилетние руки» заменена строкой: «Мои молодые руки»? (Помню: были когда-то и «пятнадцатилетние руки».)