Я решилась спросить у нее: сейчас, после стольких лет работы, когда она пишет новое, – чувствует она за собой свою вооруженность, свой опыт, свой уже пройденный путь? Или это каждый раз – шаг в неизвестность, риск?

– Голый человек на голой земле. Каждый раз.

Помолчав, она сказала еще:

– Лирический поэт идет страшным путем. У поэта такой трудный материал: слово. Помните, об этом еще Баратынский писал? Слово – материал гораздо более трудный, чем, например, краска71. Подумайте, в самом деле: ведь поэт работает теми же словами, какими люди зовут друг друга чай пить…

Потом она сказала еще:

– В молодости я была очень общительна, любила гостей, любила и сама бывать в гостях. Коля Гумилев объяснял мою общительность так: Аня, оставаясь одна, без перерыва пишет стихи. Люди ей нужны, чтобы отдохнуть от стихов, а то она писала бы, никогда не отрываясь и не отдыхая.

Потом, безо всякого перехода, она прибавила:

– Второй брак его тоже не был удачен. Он вообразил, будто Анна Николаевна воск, а она оказалась – танк… Вы ее видели?

Я сказала, что видела: очень хорошенькая, с кротким нежным личиком и розовой ленточкой вокруг лба.

– Да, да, все верно: нежное личико, розовая ленточка, а сама – танк. Николай Степанович прожил с нею какие-нибудь три месяца и отправил к своим родным. Ей это не понравилось, она потребовала, чтобы он вернул ее. Он ее вернул – сам сразу уехал в Крым. Она очень недобрая, сварливая женщина, а он-то рассчитывал наконец на послушание и покорность[172].

Идя домой и припоминая неумную статью О., всю – невпопад, всю – мимо, я думала о той, которую я напишу когда-нибудь сама. Это будет статья о мужестве, женственности, о воле, о постоянном ощущении себя и своей судьбы внутри русской культуры, внутри человеческой и русской истории: Пушкин, Дант, Шекспир, Петербург, Россия, война… Она не может ни любить, ни ссориться в стихах, не указав читателю с совершенной точностью момент происходящего на исторической карте…

8 июня 40. Вчера утром я позвонила Анне Андреевне и предложила ей поехать вместе со мной на несколько дней к девочкам на дачу. Я бы засунулась к Люше и Тане, а ей отдала бы свою комнату. Она ответила: «Не могу сегодня. Приходите ко мне скорее».

Часа в два я выбралась к ней. Выглядит она очень плохо, глаза усталые, лицо осунувшееся и словно потерявшее четкость, отчетливость очертаний.

– Что с вами? Вы хворали эти дни?

– Нет.

И рассказала мне свою очередную достоевщину, в самом деле и страшную, и нудную. Хорошенький клубочек – эти дети, которых она нянчит, и этот Двор Чудес[173].

Она собиралась на обед к Рыбаковым, но все не отпускала меня, и мы разговаривали долго. Я призналась, что сильно хочу есть, и Анна Андреевна, к моему удивлению, очень ловко разогрела мне котлету с картошкой на электрической плитке.

– Да вы, оказывается, отлично умеете стряпать, – сказала я.

– Я все умею. А если не делаю, то это так, из одного зловредства, – ответила Анна Андреевна.

Я сказала, что сегодня с раннего утра сидела у Туси и мы, вместо того чтобы делать свою работу, рассуждали о поэзии Анны Ахматовой, причем Туся высказала по этому поводу собственную теорию.

– Расскажите, пожалуйста, она умная женщина, и мне интересно, – попросила Анна Андреевна.

И я сразу пожалела, что проговорилась, Туся обладает замечательным даром слова, которого я лишена. Она сама развила бы свою мысль гораздо сильнее и богаче. А я могла передать только схему.

При первом восприятии поэзия Ахматовой не поражает новизной форм – как, скажем, поэзия Маяковского. Слышатся и Баратынский, и Тютчев, и Пушкин – иногда, реже, Блок. В ритмике, в движении стиха, в наполненности строки, в точности рифмовки. Сначала кажется, что это тропочка, идущая вдоль большой дороги русской классической поэзии. Маяковский оглушительно нов, но при этом не плодоносящ, не плодотворен: он поставил русскую поэзию на обрыв, еще шаг – и она распадется. Следовать за ним нельзя – придешь к обрыву, к полному распаду стиха. Тропочка же Ахматовой оказывается на деле большой дорогой, традиционность ее чисто внешняя, она смела и нова и, сохраняя обличье классического стиха, внутри него совершает землетрясения и перевороты. И, в отличие от стиха Маяковского, следом за стихом Ахматовой можно идти – не повторяя и не подражая, а продолжая, следуя ей, традицию великой русской поэзии.

Анна Андреевна слушала внимательно и как бы сочувственно, однако ничего не ответила мне.

Я спросила у нее: писала ли она в эти дни?

– Совсем немного. Я оканчиваю «Смеркается, и в небе темно-синем». Дописываю конец.

Рассказала мне, что некий книжник, увидав у нее на стуле стопочку экземпляров, предложил: «Дайте мне пять штук, я завтра же принесу вам 500 рублей».

– Значит, уже спекулируют. Какая гадость… И вы подумайте только: оказывается, писатели в Лавке уже подписываются на следующее издание, на Гослит. Ну зачем им? Какое безобразие. Снова кроме них книга никому не достанется.

Она сидела на диване, поджав ноги, и курила папиросу за папиросой. Я что-то спросила о ее прежних выступлениях, она рассказала об одном – а от него перешла к Сологубу. Она рассказала, что в десятых годах однажды у Сологуба – или устроен Сологубом? – был вечер в пользу ссыльных большевиков, где за билет брали 100 рублей.

– И я участвовала. Я была в белом платье с большими воланами, с широким стоячим воротником и в страшном туберкулезе… Сологуб несколько лет был знаменит чрезвычайно, самый знаменитый из поэтов. Настя любила пышность, а вкуса никакого, так что в доме царила роскошь, тяжелая, грубая[174]. Денег надо было много, Сологуб печатал дрянные рассказики в ничтожных журнальчиках, и жили они пышно. Настя была некрасивая, но с живым, умным, привлекательным лицом. Я с ней дружила через Олю, скорее не с ней, а с ее сестрой. И с Федором Кузьмичом я дружила.

– С ним было трудно?

– Да… Впрочем, нет, не очень. А каким страшным я видела его году в 22-м у Блоха. Старый, в невыглаженных брюках, запущенный… Он пришел предложить к изданию одну свою книгу. Блоха не было, ему сказали: «Придется подождать, подождите немного…» И он сел ждать72.

– Я знаю, почему погибла Настя. Этого никто толком не знает, а я знаю, как все это было и почему. Она психически заболела из-за неудачной любви. Ей тогда было года сорок два, она влюбилась в человека холодного, равнодушного. Он сначала удивлялся, часто получая приглашения к Сологубам. Потом, когда он узнал о чувствах к нему Анастасии Николаевны, перестал там бывать. Она уводила меня к себе в комнату и говорила, говорила о нем без конца, часами. Иногда она надевала белое платье и шла к нему объясняться… вообще делала ужасные вещи, которые никогда не должна делать женщина. В последний раз я видела ее за несколько дней до смерти: она провожала меня, я шла в Мраморный дворец к Володе. Всю дорогу она говорила о своей любви – ни о чем другом она уже говорить не могла. Когда она бросилась в Неву, она шла к своей сестре. Это было точно установлено, что вышла она из дому, чтобы пойти к сестре, но, не дойдя два дома, бросилась в Неву… Федор Кузьмич потом переехал жить к Настиной сестре и жил там, не зная, что Настя утонула у него под окном.

У меня до сих пор где-то хранится газета с его объявлением о розысках. Она попала ко мне случайно. Кто-то незнакомый прислал цветы – так бывает со мной иногда, – и букет был завернут в газету с этим объявлением.

Чувствуя, что Анна Андреевна настроена сегодня мемуарно, я спросила – любил ли Николай Степанович ее стихи?

– Сначала терпеть не мог. Он выслушивал их внимательно, потому что это была я, но очень осуждал; советовал заняться каким-нибудь другим делом. Он был прав: действительно, стихи я писала тогда ужасающие. Знаете, вроде тех, какие печатались в маленьких журналах на затычку… А потом было так: мы поженились в апреле. (Перед этим очень долго были женихом и невестой.) А в сентябре он уехал в Африку и пробыл там несколько месяцев. За это время я много писала и пережила свою первую славу: все хвалили кругом – и Кузмин, и Сологуб, и у Вячеслава. (У Вячеслава Колю не любили и старались оторвать меня от него; говорили – «вот, вот, он не понимает ваших стихов».) Он вернулся. Я ему ничего не говорю. Потом он спрашивает: «Писала стихи?» – «Писала». И прочла ему. Это были стихи из книги «Вечер». Он ахнул. С тех пор он мои стихи всегда очень любил[175].

вернуться

172

Анна Николаевна Энгельгардт (1896–1942) – вторая жена Гумилева.

вернуться

173

А. А. подозревала, что Тане Смирновой, ее соседке, матери Вали и Вовы, поручено за нею следить, и обнаружила какие-то признаки этой слежки. «Всегда выходит так, – сказала она мне, – что я сама оплачиваю собственных стукачей».

Деятельностью Двора Чудес А. А. называла надзор, который постоянно чувствовала, – надзор за собой и своими рукописями.

вернуться

174

«Настя» – Анастасия Николаевна Чеботаревская (1876–1921) – писательница, переводчица, жена поэта Федора Сологуба.

вернуться

175

Об отношении Н. Гумилева к стихам Анны Ахматовой см. ее собственную прозу в «Литературном обозрении», 1989, № 5, с. 11–12.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: