Я спросила, была ли Любовь Дмитриевна красавицей.

– Что вы, Л. К., с такой спиной! Она не только не была красива, она была ужасна! Я познакомилась с ней, когда ей исполнилось тридцать лет. Самое главное в этой женщине была спина – широченная, сутулая. И бас. И толстые, большие ноги и руки. Внутренне же она была неприятная, недоброжелательная, точно сломанная чем-то… Но он всегда, всю жизнь видел в ней ту девушку, в которую когда-то влюбился… И любил ее… Впрочем, в Дневнике, говорят, есть страшные о ней строки – Орлов их не напечатал, – мне говорили люди, читавшие рукопись… Дельмас я видела в самый момент их романа, она вместе со мной выступала в Доме Армии и Флота. Порядочная, добрая, но неумная. Она была веснушчатая, рыжая, с некрасивым плоским лицом, но с красивыми плечами, полная… (Он, по-видимому, любил, чтобы у женщин было всего много.) Очаровательная была Валентина Андреевна[221], я очень дружила с ней, не то чтобы красивая, но прелестная… У Волоховой были прекрасные черные глаза… Любовные письма Блока очень благородны; мне Валентина Андреевна показала одно: «Все, что осталось от моей молодости, – Ваше»…85

Я заговорила о том, что многие любовные стихи Блока страшны отсутствием в них любви, – если понимать под любовью доброту, нежность; самый корень слова, самая основа его – в его чувстве утрачены. «Мне искушенье тебя оскорбить» – любви в этом искушенье нету.

– Да, пожалуй, – согласилась Анна Андреевна. – Помните: «Опять звала бесчеловечным»86. И вот это отсутствие любви, о котором вы говорите, видно более всего в «Снежной маске»… Тут уж одни костяшки стучат…87 Я полагаю, Блок вообще дурно, неуважительно относился к женщинам. У меня никогда не было и тени романа с Блоком (я очень удивилась, я всегда думала, что «мой знаменитый современник»[222] – это он), – но я кое-что знаю случайно о его романах… Мне рассказывали две женщины в разное время историю свою с ним – в сущности, одну и ту же… Обе молодые и красивые… Одна была у него в гостях, поздно, в пустой квартире… другая – в «Бродячей собаке»… Обе из породы женщин-соблазнительниц… А он в последнюю минуту оттолкнул их: «Боже… уже рассвет… прощайте-прощайте…»

– Ну, эти истории дурно характеризуют скорее их, чем его, – сказала я.

– Да, конечно… Но, встречаясь постоянно с такими вот дамами, он научился неуважительно думать обо всех подряд.

Я принялась излагать ей свою любимую теорию необходимости развода.

Анна Андреевна согласилась, сделав некоторые оговорки.

– Бывают случайные измены, а потом опять все склеивается, но это редкость… Бывает также, что из-за детей не расходятся… Но я-то думаю, что и детям развод родителей чаще бывает полезен, чем вреден. А вот этакие наслоения жен, – она снова легонько постучала в стену Николая Николаевича, – это уже совсем чепуха.

Я рассказала ей об одной женщине, портнихе, от которой муж не может уйти, потому что она, чуть он за чемодан, покушается на самоубийство.

– Ну, это часто бывает, – презрительно отозвалась Анна Андреевна. – И поверьте, она уж теперь всю жизнь будет висеть на нем. Я знаю таких: бросается в пруд, ходит мокрая, потом сушится, потом опять бросается… Это уж на всю жизнь, тут ничего не поделаешь..

Она говорила бесстрастно и сухо, но мне сейчас же вспомнились давешние слова Владимира Георгиевича о преступлении, через которое он не в силах перешагнуть.

– Мы прожили с Николаем Степановичем семь лет. Мы были дружны и внутренне многим обязаны друг другу. Но я сказала ему, что нам надо расстаться. Он ничего не возразил мне, однако я видела, что он очень обиделся. Вот это стихотворение о лесе, что я вам прочитала, это обо мне… Тогда он только что вернулся из Парижа после своей неудачной любви к Синей Звезде. Он был полон ею, – и все-таки мое желание с ним расстаться уязвило его… Мы вместе поехали в Бежецк к бабушке взглянуть на Леву. Мы сидели на диване, Левушка играл между нами. Коля сказал: «И зачем ты все это затеяла». Это было все… Согласитесь, на этом ничего не построишь, – прибавила она с грустью, – этого мало, не правда ли?… – И, помолчав: – Я нахожу, что мы слишком долго были женихом и невестой. Я в Севастополе, он в Париже. Когда мы поженились в 10-м году, он уже утратил свой пафос…

Я не перебивала, молчала, и она, погасив папиросу, заговорила снова:

– Странно, что я так долго прожила с Николаем Николаевичем уже после конца, не правда ли? Но я была так подавлена, что сил не хватало уйти. Мне было очень плохо, ведь я тринадцать лет не писала стихов, вы подумайте: тринадцать лет![223] Я пыталась уйти в 30-м году. Ср.[224] обещал мне комнату. Но Николай Николаевич пошел к нему, сказал, что для него мой уход – вопрос жизни и смерти… Ср. поверил, испугался и не дал комнаты. Я осталась. Вы не можете себе представить, как он бывал груб… во время этих своих… флиртов. Он должен все время показывать, как ему с вами скучно. Сидит, раскладывает пасьянс и каждую минуту повторяет: «Боже, как скучно… Ах, какая скука»… Чувствуй, мол, что душа его рвется куда-то… Я целый год раскручивала все назад, а он ничего и не видел… И знаете, как это все было, как я ушла? Я сказала Анне Евгеньевне при нем: «давайте обменяемся комнатами». Ее это очень устраивало, и мы сейчас же начали перетаскивать вещички. Николай Николаевич молчал, потом, когда мы с ним оказались на минуту одни, произнес: «Вы бы еще хоть годик со мной побыли».

Она засмеялась, и я тоже. Смеялась она легко и беззлобно. Как будто рассказывала не о нем, не о себе.

– Потом произнес: «Будет он помнить про царскую дочь» – и вышел из комнаты. И это было все. Согласитесь, что и на этом ничего не построишь… С тех пор я о нем ни разу не вспомнила. Мы, встречаясь, разговариваем о газете, о погоде, о спичках, но его, его самого я ни разу не вспомнила[225].

Было уже два. Мы условились, что завтра я поговорю в Литфонде о билете и потом позвоню ей. Я ушла, радуясь что хоть ненадолго отвлекла ее от ее главной боли.

22 августа 40. 20 числа я была в Литфонде и заказала для Анны Андреевны билет на 24-е. Сообщила ей об этом оттуда же по телефону и уехала на дачу. Сегодня привезла ей с дачи свое пальто, потому что ехать ей не в чем. Она поблагодарила, но от билета, по словам ее, решила отказаться: ехать незачем. Я оставила ей пальто и ушла.

25 августа 40. Приехав с дачи, я позвонила Анне Андреевне. Оказалось, она все-таки уехала в Москву.

31 августа 40. Сегодня утром звонок: «Говорит Ахматова. Лидия Корнеевна, я уже вернулась и жажду возвратить вам ваше пальто».

Я отправилась по лютому дождю.

Лежит – опять лежит! Опять – толстое одеяло без простыни, разметанные по подушке волосы, потом роскошный – но порванный по шву – китайский халат…

Прежде чем рассказать о своих хлопотах, Анна Андреевна рассказала, что была в Переделкине у наших, что К. И. читал ей переводы из Уитмена.

– Они великолепны, – сказала Анна Андреевна.

Ехала она туда, по словам ее, очень удачно: попала в одно купе с женою Федина, которая сразу же на машине доставила ее в Переделкино. Ее поразило и, конечно, обрадовало, что Фадеев принял ее очень любезно и сразу сделал все, от него зависящее. (Все последние дни перед отъездом она твердила: «Фадеев меня и на глаза не пустит».) Поражена также тем, что Фадеев и Пастернак выдвинули ее книгу на Сталинскую премию.

– Я пробыла на даче два дня[226]. Когда мне надо было ехать в Москву, К. И. устроил меня в машину с Виктором Финком. Ехали: Финк, шофер, я и молодая женщина, редактор Детиздата, которая была у К. И. по каким-то редакционным делам. И всю дорогу до Москвы она мне рассказывала, как несколько лет тому назад она украла мои книги у знакомых, а теперь 6 часов стояла в очереди, и им выдавали номерки. Я этот рассказ уже наизусть знаю, я его слышала из стольких уст, что, мне кажется, он просто на мне наклеен.

вернуться

221

Щёголева.

вернуться

222

Строка из стихотворения «Покорно мне воображенье» – БВ, Четки; № 50.

вернуться

223

Утверждение объясняется запальчивостью: таких периодов жизни, когда А. А. вообще не писала стихи, у нее не было. Правда, в иные годы писала она менее обычного. Во время брака с Луниным Ахматовой написано, по приблизительному подсчету, около тридцати стихотворений, в частности такие, как: «И ты мне все простишь», «Здесь Пушкина изгнанье началось», «Если плещется лунная жуть», «Тот город, мной любимый с детства», «Привольем пахнет дикий мед», «Последний тост», «Уводили тебя на рассвете», «Одни глядятся в ласковые взоры»; была также начата и почти окончена поэма «Русский Трианон» и др. Об этом см. т. 2 и т. 3 моих «Записок».

вернуться

224

Вячеслав Вячеславович Срезневский? Муж Валерии Сергеевны?

вернуться

225

Во время войны, в эвакуации, в Ташкенте, весною 1942 года, А. А. подучила от Н. Н. Пунина из Самарканда (куда он был эвакуирован вместе с Академией художеств) большое покаянное письмо. Мне она прочла его 22 апреля 1942 г., сказав, что ответит прощением.

Письмо Н. Н. Пунина к Ахматовой ныне напечатано. См.: «Ахматова. Ардис», с. 78, а также журнал «Наше наследие» (1988, № 4, с. 108).

Если судить по одной из «Северных элегий» («Так вот он – тот осенний пейзаж»), Николай Николаевич имел обыкновение называть Анну Андреевну по-лермонтовски: «морской царевной». (Она плавала необыкновенно, см. с. 42, 210 и 228–229.) Вот почему в минуту разрыва он произнес на прощанье последнюю строку лермонтовского стихотворения «Морская царевна»: «Будет он помнить про царскую дочь».

вернуться

226

У кого? – из записи не видно. Но, по словам М. С. Петровых, – у Пастернака. – Примеч. 1968 г.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: