Она припомнила, как в один из ее приездов в Москву Борис Леонидович навещал ее у Нины Антоновны.
– Нина Антоновна мне потом говорит: «Вы провожали его до дверей, а он застрял в передней. Вы подталкиваете его к дверям, а он все не уходит и продолжает произносить гениальное».
– Вы любите «Девятьсот пятый год»? – спросила она, помолчав.
– Да.
– Всё любите?
Я сказала, что люблю всё, кроме, пожалуй, «Мужиков и фабричных».
– А я очень не люблю Шмидта, кроме отдельных небольших кусков. Ведь он там, в сущности, ни о чем, кроме погоды, не пишет. Что я люблю, это «Отцы». Ах, до чего это хорошо!
Я сказала, что очень люблю «Детство». Она согласилась.
Она взяла с кресла какой-то конверт.
– Я вам хочу показать стихи и письмо двух барышень, которые я вчера получила. Они просят моего мнения. Владимир Георгиевич послал им открытку от моего имени, чтобы они пришли в воскресенье. Напрасно, по-моему. Прочтите и скажите, что вы думаете.
Я прочла. Письмо бесцветное. У одной стихи гладенькие, у другой поугловатей и получше. Мы стали гадать, которая из них как выглядит, и Анна Андреевна высказала предположение, что та, у которой стихи погрустнее и поугловатей, – некрасивая.
Анна Андреевна включила чайник, потом вдруг, будто припомнив что-то, остановилась передо мной, подойдя почти вплотную.
– Знаете, я за эти дни поняла, что я сама во всем виновата. Во всем, что случилось с книгой. ЦК совершенно прав, а я виновата. Да, да. Они хотели напечатать мои стихи. Издательство отобрало стихи и отвезло в Москву. Там утвердили. Тогда я самовольно включила туда новые, да еще поставила на первый план самое грустное стихотворение[254], да еще назвала его именем весь отдел. Потом редактор включил еще около тридцати старых стихотворений. И получилась книга, вовсе не похожая на ту, которую разрешили и хотели видеть. Не спорьте, пожалуйста. Все было именно так[255].
Тщетно я напоминала ей, что новые стихи включала не она, что их у нее редакция выпрашивала, вымаливала, что никто не знал, какую именно книгу хотели видеть, что все жили слухами и т. д., – она стояла на своем и сердилась. Тут я столкнулась вплотную с той железной логикой, развернутой на основе неизвестного или даже не бывшего факта, о которой говорил мне Владимир Георгиевич.
– И если бы я этого не сделала, – закончила Анна Андреевна, – Лева был бы дома.
Я смолкла.
Мы сели пить чай. Я кляла себя, что не умею разубеждать.
Анна Андреевна заговорила о другом.
– Каждый раз, как Л.[256] приходит, она непременно что-нибудь не то скажет. Она была вчера. Заговорили о стихотворении «Побег»[257]. Л. сказала, что стихотворение это очень петербургское. И вдруг добавила: «Впрочем, про ваши стихи давно говорят, что они скорее царскосельские, чем петербургские». И из того, что она не пожелала назвать имя человека, который говорит это, – ясно: это кто-то, знакомый мне. Я думаю – Р.[258] Маленький сноб из салона Кузмина. Там еще и не такое говорили… Впрочем, это мнение не литературного, а близлитературного круга. Я узнаю по запаху.
Она произнесла все это очень сердито.
– Они этим хотят сказать, что стихи провинциальные. Они не знают, что жить в Царском Селе считалось гораздо столичнее, чем в Ротах или на Васильевском Острове. Но не в этом дело.
Потом она из ящика достала пачку бумаг и попросила меня сесть рядом с ней на диван.
– Я вам этого не читала, потому что оно казалось мне недостаточно внятным. Оно не кончено. А написано мною давно – 3 сентября.
Прочитала о Достоевском.
– Скажите, а это не похоже на «Отцы»?
– Нет. Совсем другой звук, – ответила я.
– Это самое главное, чтобы был другой звук, – сказала Анна Андреевна[259].
Потом прочла о кукле и Пьеро. Я рот открыла от изумления, до того это на нее непохоже.
– А между этими двумя будут «Пятнадцатилетние руки», – объяснила Анна Андреевна.
– Это у вас какой-то совсем новый период, – сказала я[260].
Она сидела уже не на диване, а в своем ободранном кресле, грустно и трогательно раскинув руки. Заговорили почему-то о Мицкевиче. Я сказала, что гневные стихи Мицкевича против Пушкина, в сущности, справедливы, и Пушкину, чтобы ответить с достоинством, только и оставалось, что отвечать с надзвездной высоты.
– Вы не правы, – сказала Анна Андреевна. – Пушкин вел себя гораздо лучше, чем Мицкевич. Пушкин писал, как русский, а Мицкевич звал поляков на бой,
а сам сидел в Германии и разводил романы с немочками. Это во время восстания!
Я сказала, что передовые русские люди не сочувствовали все-таки стихам Пушкина о Варшаве. Например, Вяземский.
– Я и сама в этом деле скорее на стороне поляков, чем Пушкина, – ответила Анна Андреевна, – но Пушкин со своей точки зрения был прав. А Вяземский не пример, Вяземский вообще втайне не любил Пушкина. Вот и записал потихоньку в старую записную книжку – для потомков.
Я поднялась. Провожая меня, Анна Андреевна говорила:
– Мною написана целая работа о Мицкевиче, о том, что Пушкин изобразил в «Египетских ночах», в импровизаторе – его. Это, безусловно, так. Пушкин ведь никогда не описывал внешности своих героев. «Офицер с черными усами» – и все. Только Пугачеву и Хлопуше он дал внешность – подлинную, историческую. И вот импровизатору – внешность Мицкевича. И третья тема на вечере, малопонятная, предложена им самим – импровизатором, Мицкевичем[261].
Я спросила, почему она не печатает эту работу.
– Сейчас не время обижать поляков. И тогда, когда я написала ее, тоже было не время.
22 ноября 40. —Валя сошла с ума. Я дежурила там три дня – такими словами встретила меня вчера Анна Андреевна, открыв мне дверь. И у себя в комнате, не садясь, продолжала: – Мы отправили ее в больницу.
Анна Андреевна подробно изложила мне бред Валерии Сергеевны и все перипетии болезни.
– Лежит на кровати голая, в порванной рубашке и со слипшимися волосами. Я теперь поняла, почему на средневековых картинах сумасшедших изображали такими всклокоченными. Она была в бане, не промыла волос, потом вымазала их вазелином. Она мне говорит: «Знаешь, Аня, Гитлер – это Фейхтвангер, а Риббентроп – это тот господин, который, помнишь, в Царском за мной ухаживал. Ты вглядись, и ты сама увидишь». Я знаю Валю с двенадцати лет, но только теперь поняла всю ее. Это женщина силы необыкновенной, инфернальной, и страшной гордости. Я поняла из нескольких слов ее бреда, что она всю жизнь мучилась гордостью… Как она сопротивлялась! Приходили врачи и уходили, обманутые ею. При них – светская дама. Никакого бреда: спокойный, светский, колкий разговор. Одной докторше она сказала: «Вам, как женщине, следовало бы больше ухаживать за собой». Когда к ней вошли братья милосердия, она говорила с ними металлическим голосом: «Я никого не искусала. Вы не имеете права увозить меня из постели». Бедная, бедная! Я перед этим простилась с ней и ушла. Она не знала, что будет с ней через минуту. Теперь она считает меня предательницей.
Анна Андреевна взяла со шкапчика маленький томик «Божественной комедии» и протянула мне:
– Это она подарила мне недавно. Посмотрите надпись.
Я прочитала:
«Милой Ане на пороге ада. В. С.».
Чтобы отвлечь Анну Андреевну от несчастья с Валерией Сергеевной, я спросила у нее, прочитала ли она книжку переводов Пастернака? (Я на днях занесла ей, поднявшись на минуту из Дома Занимательной Науки.) 99
Анна Андреевна взяла с кресла две одинаковые книжки, и мы сели на диван.
254
«Ива»; № 10. В сборнике «Из шести книг» существовал отдел «Ива», открывавшийся этим стихотворением. Впоследствии (в БВ) тот же отдел получил название: «Тростник».
255
В настоящее время причины неудовольствия властей по поводу сборника стихов Анны Ахматовой «Из шести книг» стали известны во всех подробностях. В 1994 году опубликованы документы по истории советской цензуры. (См.: «Литературный фронт». История политической цензуры 1932–1946 гг. М.: Изд-во «Энциклопедия советских деревень».) Книга Ахматовой вышла в свет в 1940 году, в мае, а в сентябре того же года управляющий делами ЦК ВКП(б) Д. В. Крупин подал члену политбюро А. А. Жданову записку, в которой перечислены все недопустимые черты творчества, присущие Ахматовой: никакого отклика на советскую действительность – это раз и, главное, проповедь религии. Им был прилежно составлен целый список упоминаний о Боге, ангелах, литургии, иконах, храмах, о «белом рае» и пр. в стихотворениях Ахматовой. Жданов потребовал сообщить ему имена лиц, виноватых в выпуске книги. Список представили в ЦК – Г. Ф. Александров и Д. А. Поликарпов. (О них см. «Записки», т. 2.) На многих из перечисленных лиц были наложены партийные взыскания. Ответом на эти рапорты явилось специальное постановление ЦК, осуждающее сборник и кончающееся грозным приговором: книгу изъять. Однако изъятие запоздало: книга Ахматовой была с восторгом раскуплена читателями в течение нескольких дней.
Постановление ЦК 1940 года явилось прообразом рокового постановления 46-го.
256
По-видимому, Лотта.
257
«Побег» – ББП, с. 100.
258
Р. —?
259
По-видимому, начало той элегии – «Россия Достоевского. Луна…», которая впоследствии обрела название «Предыстория». Хотя элегия в БВ помечена 1945 годом («Седьмая книга»), но начата в Ленинграде до войны и окончена в Ташкенте.
«Отцы» – название одной из глав поэмы Б. Пастернака «Девятьсот пятый год». Недаром она в поэме первая – в ней говорится не о 1905 годе, а, как и в «Предыстории» Ахматовой, об эпохе 70—80-х годов – эпохе, предшествующей рождению и Ахматовой и Пастернака, совпадающей с молодостью их отцов и матерей.
260
В действительности то, что обозначено мною здесь как «Кукла и Пьеро», было первым ростком грядущей «Поэмы без героя».
Позднее, в предисловии к «Поэме», Ахматова сообщила: «Первый раз она пришла ко мне в ночь на 27 декабря 1940 года, прислав мне, как вестника, еще осенью один небольшой отрывок» (курсив мой. – Л.Ч.). На основании своей записи о «Кукле и Пьеро», сделанной 13.XI.40 года, полагаю, что услышанный мною тогда отрывок и был этим осенним «вестником».
В окончательном тексте «Поэмы» отрывок претерпел некоторые изменения. В первом же варианте «Поэмы», в рукописи, подаренной мне Анной Андреевной в Ташкенте осенью 1942 года, он вполне соответствовал услышанному мною 13 ноября в Ленинграде. Привожу его:
Из текста моей записи явствует: говоря со мною 13 ноября 1940 года о будущем цикле и указывая предполагаемую последовательность стихотворений, А. А. сама еще не знала, что продолжает работать над «Северными элегиями» и начинает – над «Поэмой».
(В подаренной мне тетради, после многих перечеркиваний, зачеркиваний и стираний резинкой, написано: «Храм гремел». Думаю, это описка; следует «гремит».)
261
Окончательный вариант статьи Ахматовой «Пушкин и Мицкевич» пропал во время блокады. Работая над статьей «Две новые повести Пушкина», Ахматова включила в нее свои заметки о польском и русском поэте. Подробнее см. комментарий Э. Г. Герштейн в кн. – ОП, с. 303.