Провожая меня, Анна Андреевна вышла на площадку, чтобы проверить звонок: он звонил вовсю.

– Вот что значит жить в Доме Занимательной Науки, – сказала она.

27 сентября 39. Я лежу. Чем-то больна – не разбери-пойми.

Анна Андреевна звонила несколько раз, хотела прийти. Я ее все не пускала: еще заразится. Да и сама она не совсем здорова. Но сегодня она все-таки пришла. Плохая, темная, глаза ввалились, морщины вокруг рта обозначились резче.

Николай Николаевич вернулся:

– Ходит раздраженный, злой. Всё от безденежья. Он всегда плохо переносил безденежье. Он скуп.

Слышно, как кричит в коридоре: «Слишком много людей у нас обедает». А это всё родные – его и Анны Евгеньевны. Когда-то за столом он произнес такую фразу: «Масло только для Иры». Это было при моем Левушке. Мальчик не знал куда глаза девать.

– Как же вы все это выдерживали? – спросила я.

– Я все могу выдержать.

(«А хорошо ли это?» – подумала я.)

Пришла Рахиль Ароновна28. Анна Андреевна оживилась и заговорила о другом.

– Меня приглашают на брюсовский юбилей. Выступить с воспоминаниями.

– Но ведь вы – как и я – его не любите, кажется? – спросила я.

– Лично с ним я не была знакома, а стихов его не люблю и прозы тоже29. В стихах и Гелиоглобал, и Дионис – и притом никакого образа, ничего. Ни образа поэта, ни образа героя. Стихи о разном, а все похожи одно на другое. И какое высокое мнение о себе: культуртрегер, европейская образованность… В действительности никакой образованности, перевел эпиграф к пушкинскому «Пажу»: «Это возраст херувима» – вместо Керубино! Писал статьи о теории поэзии и вдруг в письме проговорился: «собираюсь прочесть «Art poetique» Буало»… Да как же смел писать, не прочитав? Образованность! А письма какие скучные. Я читала его письма к Коле в Париж. В них, между прочим, он настойчиво рекомендует Коле не встречаться с Вячеславом Ивановым: хотел, видно, сохранить за собой подающих надежды из молодых. А Вячеслав Иванов умница, великолепно образованный человек, тончайший, мудрейший. Через некоторое время Коля написал Брюсову: «Познакомился с Вячеславом Ивановым и только теперь понимаю, что такое стихи…»30. По дневнику видно, какой дурной был человек. Одна запись: «Под видом массажа крутил руки брату».

А брат был болен. Гадость какая! И зачем это записывать? Он полагал, что он гений, и потому личное поведение несущественно. А гениальности не оказалось, и судиться пришлось на общих основаниях31. Административные способности действительно были большие. Но и только. Для русской культуры он человек несомненно вредный, потому что все эти рецепты стихосложения – вредны.

Она произнесла эту речь оживленно, энергично, из вежливости обращаясь главным образом к застенчивой и упорно молчавшей Рахили Ароновне.

Потом рассказала, что отбирает стихи для издательства, но нехотя, медленно…

– Я не в силах. Ставим с Люсей крестики. Пока что я перечеркнула все ранние. Я их терпеть не могу[54].

Я машинально побарабанила рукой по стене. Она сказала:

– Моя мама, когда ей случалось сильно огорчаться, начинала стучать по столу. Стучала упорно, часами. У меня был брат студент. Мы жили на даче. Один раз соседи спрашивают: «Это ваш брат печатает?» – имея в виду прокламации32.

Я рассказала, что читаю Люшеньке «Русских женщин» и она плачет.

– Я в детстве их сама нашла, – отозвалась Анна Андреевна. – Мне никто никогда ничего не читал, не до меня было. Некрасов – единственная в доме книга, больше ни одной.

Заговорили о том, что на улицах сейчас мокро, темно, мрачно.

– Ленинград вообще необыкновенно приспособлен для катастроф, – сказала Анна Андреевна. – Эта холодная река, над которой всегда тяжелые тучи, эти угрожающие закаты, эта оперная, страшная луна… Черная вода с желтыми отблесками света… Все страшно. Я не представляю себе, как выглядят катастрофы и беды в Москве: там ведь нет всего этого.

Я сказала, что Киев – вот веселый, ясный город и старина его не страшная.

– Да, это так. Но я не любила дореволюционного Киева. Город вульгарных женщин. Там ведь много было богачей и сахарозаводчиков. Они тысячи бросали на последние моды, они и их жены… Моя семипудовая кузина, ожидая примерки нового платья в приемной у знаменитого портного Швейцера, целовала образок Николая-угодника: «Сделай, чтоб хорошо сидело»…

Рахиль Ароновна пошла ее провожать.

15 октября 39. За это время я была у Анны Андреевны раза три, но не записывала. А сейчас уже поздно вспоминать ее речи, того и гляди переврешь что-нибудь.

Впрочем, один эпизод запишу. Вечером на днях она и Ольга Николаевна сговаривались при мне с утра отправиться в очередь[55]. Анна Андреевна просила всех соседей, чтобы ее разбудили ровно в семь – ни минутой позже. «Ольга Николаевна жалеет меня будить». Затем – дружеские препирательства о пальто, кто в чем пойдет: Анна Андреевна настаивала, чтобы Ольга Николаевна надела ее осеннее (у Ольги Николаевны с собою только летнее), а сама она наденет шубу.

– В шубе вам будет тяжело стоять, – говорила Ольга Николаевна, – лучше я надену шубу, а вы осеннее.

Но Анна Андреевна не соглашалась.

– Нет, шубу надену я. Вам с ней не справиться. Она особенная. На ней давно нет пуговиц ни одной. Новые найти и пришить мы уже не успеем. Я ее умею и без пуговиц носить, а вы не умеете. Шубу надену я.

Сегодня днем я зашла к Анне Андреевне, чтобы проводить ее в амбулаторию, к доктору, по назначению Литфонда. Зашла прямо из библиотеки, где достала для нее «Литературный современник» 1937 года с новыми материалами о дуэли Пушкина33. Кроме того, я принесла ей масло.

– Теперь я обеспечена на много дней, – сказала мне Анна Андреевна. – У меня есть четыре селедки, шесть кило картошки, а вы еще и масло принесли. Пир!

Отправились. Минуты две стояли перед совершенно пустым Литейным: она боялась ступить на асфальт.

По дороге заговорили о щитовидной железе, которая у нее увеличена еще сильнее, чем у меня.

– Мне одна докторша сказала: «Все ваши стихи вот тут», – Анна Андреевна похлопала себя ладошкой по шее спереди. – Мне предлагали сделать операцию, но предупредили, что через месяц я буду не менее восьми пудов. Это я-то!

Опять почему-то вернулись к Киеву, и я спросила, любит ли она Шевченко.

– Нет. У меня в Киеве была очень тяжелая жизнь, и я страну ту не полюбила и язык… «Мамо», «ходимо», – она поморщилась, – не люблю.

Меня взорвало это пренебрежение.

– Но Шевченко ведь поэт ростом с Мицкевича! – сказала я.

Она не ответила.

Мы дошли. Разделись. Белоснежный коридор – и очередь. Анна Андреевна назначена на 5 часов 45 минут, но, как разъяснили в очереди, это «ничего не значит». Мы сели. Перед нами пять человек. Очередь движется медленно, по полчаса на человека.

Анна Андреевна начала меня расспрашивать о Николае Ивановиче: что рассказывает о его житье-бытье Цезарь, вернувшийся из Москвы34.

– Странно ко мне относится Николай Иванович, – сказала она вдруг.

– Чем же странно? Вы же знаете, что он к вам замечательно относится.

– Ко мне – да, но не к моим стихам. Ведь Николай Иванович человек фанатический, и мои стихи нравиться ему не могут.

– А вы не спрашивали?

– Ну нет, не мой черед об этом спрашивать!

Наконец Анна Андреевна вошла в кабинет. Я осталась ждать ее. Появилась она скорее других – минут через 15. Мы оделись и вышли на улицу. Тут только я заметила, что она сильно возбуждена.

– Он нашел меня совершенно здоровой. Так я и знала. Я говорила Владимиру Георгиевичу, что так и будет. Теперь на вопрос Литфонда он ответит, что я симулянтка. Уверяю вас, так и будет. Наверное, его разозлило, что я показала ему записки от двух профессоров с очень серьезными диагнозами. Он три раза спросил меня: вы служите? Верно, думал, что я хочу бюллетень получить. Он так понимает свою задачу: осаживать и разоблачать. Назначил мне солено-хвойные ванны, а электризации и ножных ванн, которые рекомендовали Давиденков и Баранов, не назначил: «совершенно лишнее»35.

вернуться

54

«с Люсей» – с Лидией Яковлевной Гинзбург. О ней см. 39.

вернуться

55

В прокуратуру.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: