Только мои встречи с Анной Андреевной у меня хватило ума и сил описывать сразу, но и эти записи сделаны мною не на достаточной высоте или, точнее, глубине. Я писала наспех в маленьком блокнотике, лежа в кровати перед сном или даже сидя в коридоре Литературного института, на подоконнике, в ожидании Злобина. А теперь переписываю сюда.
За все пропущенное, то есть не-дневниковое время я видела Анну Андреевну дважды и потом провожала ее на вокзал.
11 мая она позвонила мне, что хочет придти, – иными словами, чтобы я ее к себе привезла. Я привезла. У меня для нее был приготовлен сюрприз: я положила на стол большую пачку листков из гумилевского архива. Эту пачку давным-давно, еще в Ленинграде, до войны, она дала мне на сохранение. Я не поглядела тогда, что это; она сказала: «кусок из «Трудов и дней»». У себя держать этот пакет я в те времена и думать не смела, это было как раз накануне моего второго бегства из Ленинграда[218]. Я передала пакет друзьям. И, о чудо! он пережил ежовщину, войну, голод, блокаду и недавно вернулся ко мне в полной сохранности. И вот он лежит перед Анной Андреевной на моем круглом столе, и она перелистывает страницы прямым маленьким мизинцем. За два десятилетия она ни разу у меня об этих листках не спрашивала (наверное, позабыла, кому отдала его в очередном приступе страха) и теперь, к моему удивлению, разглядывала бумаги безо всякого удивления, как будто они не на голову ей свалились.
Поведала мне дурную новость: слухи о том, что однотомник Цветаевой, намеченный к изданию, отменен.
– Вот и не надо было печатать Маринины стихи в неосторожном альманахе с неосторожным предисловием, – ворчливо сказала она. – Знаю, помню, вы защищали стихи и предисловие! Поступок доблестный и вполне бесполезный. Мнение ваше, или мое, или Эренбурга – кому оно интересно? А не выскочи «Литературная Москва» преждевременно с двумя-тремя стихотворениями Марины – читатель получил бы целый том149.
Я с упреком Анны Андреевны не согласилась. Нет сейчас ни у одного самого проницательного человека никакого способа понять – что преждевременно, а что в самый раз. Не выскочи «Литературная Москва» со стихами Цветаевой – где гарантия, что мы получили бы целый том? А благодаря «Литературной Москве» голос Марины Ивановны, столько десятилетий беззвучный в России, все-таки прозвучал.
Анна Андреевна долго рылась в сумке; наконец, нашла и протянула мне какие-то листки.
– Читайте!
Читаю. Определение сущности поэзии Ахматовой – новое, неожиданное, написанное точно – как-то восхитительно, благоуханно; так написано, что мне захотелось сразу запомнить его наизусть и никогда не расставаться с ним… да где мне! С моей бедной, засоренной головой! Я не запомнила ни слова – одно лишь благоухание.
– Угадали? – спросила Анна Андреевна.
– Проза поэта? – спросила я в ответ.
– Да. Это Осип. Надя нашла, перебирая бумаги.
В прочитанном мною листке о поэзии Ахматовой говорится необычайно высоко.
– В печати, в 1923 году, Осип дважды меня обругал, – сказала Анна Андреевна. – «Столпник паркета» и еще как-то[219]. Подумайте: если бы эти листочки не нашлись, было бы известно об отношении Мандельштама к поэзии Ахматовой только то, напечатанное. Оно и вошло бы в учебники, только оно. Этот случай навел меня на грустные размышления об истории литературы вообще: какова же степень нашей осведомленности об отношении друг к другу литераторов XIX века? Выходит, все зависит от случая. Не найди Надя случайно эти листочки – и не только другие люди – я сама не узнала бы никогда, как относился к моей поэзии Осип[220].
У него четыре стихотворения, мне посвященные: «Федра», «Это ласточка и дочка» – непонятное, правда? а это мы просто топили печь… «Твое чудесное произношенье» и «Твоих, Кассандра, губ» (там еще четыре строфы, смотри газету «Воля народа»). И четыре эпиграммы:
Черты лица искажены Какой-то старческой улыбкой, Ужели и гитане гибкой Все муки Данта суждены?
– это я на вокзале говорила по телефону, а он смотрел. Еще:
Привыкают к пчеловоду пчелы, Такова пчелиная порода. Только я Ахматовой уколы Двадцать три уже считаю года.
И еще:
Вы хотите быть игрушечной, Но испорчен ваш завод, К вам никто на выстрел пушечный Без стихов не подойдет.
Анна Андреевна прочла еще одну, четвертую эпиграмму, но я ее забыла150.
Затем, я как-то – не помню даты – была у нее вечером; мы долго сидели вместе с Эммой Григорьевной и хозяевами, поджидая Анну Андреевну, за круглым столом в столовой. Она была занята; потом вышла к нам и сказала, что навестила (в тот день? или в другой, не помню) Бориса Леонидовича в больнице, ему лучше, только сильно болит колено; он подарил ей семь (или восемь?) стихотворений.
– Четыре великолепные, а остальные – полный смрад.
Прочитала вслух два, потом дала читать мне. Четыре стихотворения, действительно, великолепны: «В больнице», «Ненастье», «Летчик», «Когда разгуляется».
Про «Летчика» Анна Андреевна сказала:
– Чуть-чуть растянуто.
Про «Больницу»:
– Это стихотворение мне особенно дорого потому, что, когда я навещала Бориса в первый раз, он мне все это рассказал прозой, а вот теперь стихи151.
Я ушла, потрясенная «Больницей». Это один из шедевров Пастернака – хотя «Летчик» тоже очень хорош. Но «Больница»! В первой половине все движется, покоряясь магии первых строк каждого четверостишия:
а под конец – это рождение Бога из опросного листка, из анкеты, из больничного быта, из шума дождя – это чувство присутствия Бога и смерти… Нет, хоть и велик Мандельштам, а такого чудотворства я у него не припомню (разве что:
Мандельштам творил из благородного металла; Пастернак, подобно Ахматовой, созидает чудеса из сора[221]. Это мне ближе.
14 сентября 57 Приехала Анна Андреевна, позвонила, я у нее была. Целая россыпь стихов, прозы, критики. Даже одна эпиграмма.
Посвежевшая, загорелая – лето на воздухе пошло ей впрок.
Сначала Анна Андреевна прочитала мне несколько стихотворений, явно обращенных к тому, приезжавшему[222].
Потом еще одно, которое я запомнила сразу, от первой строки до последней:
218
10 мая 1941 г.; см. 183.
219
«Столпник паркета» – см. «Записки», т. 1, с. 110.
220
Услышанная мною «проза поэта» – это отрывок из ненапечатанной при жизни О. Мандельштама статьи его «О современной поэзии», в которой он говорит о Валерии Брюсове, Вячеславе Иванове, М. Кузмине и об Анне Ахматовой.
«Сочетание тончайшего психологизма (школа Анненского) с песенным ладом поражает в стихах Ахматовой наш слух, привыкший с понятием песни связывать некоторую душевную элементарность, если не бедность. Психологический узор в ахматовской песне так же естественен, как прожилки кленового листа:
Однако стихи альманаха мало характерны для «новой» Ахматовой. В них еще много острот и эпиграмм, между тем для Ахматовой настала иная пора.
В последних стихах Ахматовой произошел перелом к гиератической важности, религиозной простоте и торжественности; я бы сказал: после женщины пришел черед жены.
Помните: «смиренная, одетая убого, но видом величавая жена». Голос отречения крепнет все более и более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России». (См.: Н. Харджиев. Восстановленный Мандельштам // Russian Literature (The Hague), 1974, 7/8, с. 19–22.) В нашей стране статья О. Мандельштама, включающая в себя приведенную выше характеристику Ахматовой, начиная с восьмидесятых годов перепечатывалась не раз. См. напр. во втором томе «Сочинений в 2-х томах» Осипа Мандельштама, составленных С. Аверинцевым и П. Нерлером (М.: Худож. лит. 1990).
221
Теперь я понимаю, что приведенное здесь мое суждение о Мандельштаме неверно и может относиться не ко всем его стихам, а разве только к «Камню».
222
«Из сожженной тетради» («Шиповник цветет»). Но какие именно стихи были прочитаны в этот день, не отмечено мной.